,


Наш опрос
Хотели бы вы жить в Новороссии (ДНР, ЛНР)?
Конечно хотел бы
Боже упаси
Мне все равно где жить


Показать все опросы
Other


Курсы валют


Курсы наличного обмена валют в Украине

Внешний вид


Украинцы. Ион Деген - хирург военной памяти
  • 22 февраля 2011 |
  • 19:02 |
  • bayard |
  • Просмотров: 37244
  • |
  • Комментарии: 1
  • |
0
В шестнадцать мальчишеских лет Ион Деген ушел добровольцем на фронт. А в начале 45-го, чуть ли не за два с половиной месяца до штурма Кенигсберга, танки его взвода прорвались к столице Восточной Пруссии. Командующий 3-м Белорусским фронтом генерал армии И. Черняховский 20 января приказал своему адъютанту:

— Запишите! Гвардии лейтенанта Дегена — к званию Героя Советского Союза. Оба экипажа — к ордену Ленина.

— Товарищ генерал армии, — вставил слово комбриг, — его уже представляли к званию Героя.

— На сей раз сам прослежу, — сказал Черняховский…

Звания Героя гвардии лейтенант не получил. Правда, боевыми наградами обделен не был — орден Красного Знамени, два ордена Отечественной войны, медаль «За отвагу», три польских ордена…

Хочется привести слова из частного письма Иона Дегена: „А вообще, как хорошо, что я не получил Героя! Ведь могло бы не случиться все то, что случилось“. Должно быть, Ион Лазаревич имел в виду, что без привилегий, которые давало звание Героя, он достиг на мирном поприще высот, сопоставимых с высшим воинским отличием, — стал доктором медицинских наук, известным хирургом-ортопедом. А еще он автор стихов о войне, которые включают в антологии русской поэзии, а также рассказов-воспоминаний, печатавшихся в журнале „Радуга“ и вышедших недавно отдельной книгой – „Записки гвардии лейтенанта“. Предлагаем читателям некоторые из них.
О влиянии духовых инструментов. Из книги „Записки гвардии лейтенанта“

Добротные шлепанцы из старинной телячьей кожи стачал мне еврей-сапожник, подпольно промышлявший на Подоле. Тачая шлепанцы, старик рассказывал множество забавных и поучительных историй, в том числе и такие, за которые по тем временам ему причиталось не менее пятнадцати лет. Но откуда в Киеве старинная телячья кожа, кто и где своровал ее, кем и почему она экспроприирована прежде, —дед не обмолвился и словом. Возможно, что не знал этого и старший зять сапожника. Его семья вместе со стариками ютилась в тесной, пропахшей мышами подольской развалюхе. Во всяком случае, не от зятя и вообще не от членов этого обширного еврейского клана стала мне известна история старинной телячьей кожи, к коей (к истории, конечно) мне суждено было приобщиться благодаря прочным и удобным шлепанцам.

Над развалинами Крещатика еще торчали невзрачные убогие тылы домов соседних улиц, трамваи и троллейбусы с часовым интервалом подбирали легионы отупевших или озверевших от ожидания пассажиров, у продуктовых лавок, бережно сжимая в кулаках хлебные карточки, выстраивались в очередь киевляне. Отчаяние сменялось надеждой на то, что до вечера привезут хлеб, что обвес сегодня будет меньше, чем накануне. А броские афиши уже приглашали посетить архитектурную выставку-конкурс — проект будущего Крещатика. Среди множества нелепых зданий можно было увидеть перспективу новой консерватории — реконструированные развалины гостиницы „Континенталь“ и фасадную пристройку, с трех сторон утыканную частоколом ионических колонн. А пока консерватория размещалась в здании музыкального училища возле Сенного базара.

Киевская государственная консерватория. В тесноте окоченевали безнадежно настраиваемые „стенвейи“, пассажи духовых протискивались сквозь галдеж Сенного базара, в дикой какофонии барахталось, утопая, сиротское бренчание бандур, и будущие национальные кадры украинской музыкальной культуры говорили, с опаской озираясь, что, мол, Москва и Ленинград бесстыдно забирают все вывозимые из Германии инструменты, а на Киев, мол, смотрят, как на колонию. Да что там инструменты! Даже украинских вокалистов, а это не чета неотесанным москалям, и тех похищают российские столицы! Всю дорогу страдает несчастная Украина от русского великодержавного шовинизма. Даже Римский-Корсаков — и тот не удержался. В одном из своих эпистолярных шедевров он бесстыдно написал, что гостил у композитора Лысенко, где угощали варениками и музыкой хозяина. Вареники, мол, были хороши. Допустим, Лысенко не лепил горшки вместе с господом Богом, но ведь и Римский-Корсаков тоже не Бетховен. Постыдился бы! Кушать в доме человека, а потом охаять его. А все потому, что Лысенко не великоросс. Надо ли сейчас удивляться нахальным москалям, хватающим себе немецкие инструменты?

Ничего не могу сказать по поводу оценки факта. Но факт, как говорится, действительно имел место. Хотя...

В захламленном дворе у Сенного базара скапливались строительные материалы. Складывали всякое барахло. Кто знает, вдруг оно пригодится при строительстве консерватории на Крещатике?

Однажды в мартовское ненастье на военных „студебеккерах“ привезли множество ящиков разной величины — от обычных полутораметровых до просто огромных. Солдаты свалили их в грязный снег и укатили. Никого из студентов не заинтересовало, что могут вмещать эти странные ящики. А разговоры о вывозимых из Германии инструментах продолжались в той же музыкальной тональности.

Из Германии вывозили. Репарация. Каждый из союзников вез в меру своего разумения. Американцы — патенты, конструкторов и ученых. Советский Союз — оборудование заводов. Американцы считали, что немецкое оборудование уже давно морально устарело. Советским специалистам оно все еще казалось творчеством фантастов. Однажды русские обскакали своих союзников: Дрезденская галерея. Но потом вернули. То ли не понимая, что оно такое, то ли считая, что переставляют вещь из одной комнаты в другую в своем же собственном доме, то ли по еще какой-то пока неизвестной политической причине.

Однако, пожалуйста, не пытайтесь меня уверить в том, что это очередной приступ пролетарского интернационализма. Хотя я не участвовал в разговорах консерваторийцев о письме Римского-Корсакова по поводу Лысенко, имею некоторое представление о пролетарском братстве. Но продолжаю молчать. Даже написав „русские обскакали“, не уточнил, кто был по национальности тот русский офицер, который увел галерею из-под носа союзников. Это к слову.

Так вот. Вызвали директора Государственного дома грамзаписи. Срочно пришлепнули ему на плечи полковничьи погоны. Отвезли во Внуковский аэропорт. Погрузили в „Дуглас“. И полетел свежепроизведенный полковник в Берлин. Там он хозяйским глазом окинул рояли, арфы, челесты и прочее. Что было достойно этого глаза, тщательно упаковал и бережно отправил в Москву. Но вот чудо! В музыкальной студии берлинского радиоцентра плакали, расставаясь с последней челестой, а при очередной инспекции полковник все-таки обнаружил еще один инструмент...

Но вскоре полковник заскучал, что совсем не свойственно его деятельной натуре. В студиях и концертных залах больше не нашлось единиц, пригодных для репарации. Впрочем...

Несомненный интерес представляли граммофонные пластинки. На этом уж полковник собаку съел — именно граммофонные пластинки производил возглавляемый им государственный дом грамзаписи. Но фонотека берлинского и всех прочих доступных полковнику немецких радиоцентров поражала существенным пробелом. Многие выдающиеся композиторы и исполнители были запрещены и изъяты в основном по причине арийской неполноценности. Арийское руководство не сомневалось в том, что ничего достойного не могло быть создано этими неполноценными.

Стопроцентный советский человек, полковник отлично знал, что оно такое — изъятие и запрещение. Директор дома грамзаписи, ныне временно полковник, хоть не из собственного опыта (слава Богу), но все же имел некоторое представление о воспитательной системе Наркомата, а сейчас — Министерства внутренних дел и Министерства государственной безопасности. И все же — чем черт не шутит!

Полковник распорядился объявить, что завтра в радиоцентре начинается прием у населения граммофонных пластинок, запрещенных нацистами.

Утром следующего дня, после приятно проведенной ночи (немкам следует отдать должное: они умеют скрасить одиночество советского офицера) полковник неторопливо направлялся в радиоцентр, в свой уютный кабинет, по величине и по экипировке, увы, превосходивший кабинет директора дома грамзаписи.

Каково же было его удивление, когда он увидел огромную очередь, действительно огромную, словно к армейской кухне в голодные берлинские дни. Но, даже заметив граммофонные пластинки в руках каждого стоявшего в очереди, полковник не сразу сообразил, что выполняется его распоряжение, отданное просто так, от скуки, на всякий случай.

Ну, брат ты мой, вот тебе и дисциплинированные немцы! Нет, что ни говори, при подобных обстоятельствах ни в Москве, ни в другом советском городе не могло случиться такого. Ну, парочка пластинок, десяток. А здесь целая фонотека! Как же расплачиваться за это богатство? Репарация роялей и арф не требовала денежного возмещения. Но здесь ведь имущество частных лиц.

Проблема решилась сама собой. Частные лица не требовали денег. Упаси Господь! Только справочку. Документ о том, что в условиях нацистского режима фрау или господин не подчинились приказу властей и сохранили запрещенные пластинки, чем выразили протест нацизму. Справочка эта лучше устных свидетельских показаний при денацификации или при других обстоятельствах, которые — кто его знает! — могут возникнуть.

Полковник был счастлив. Он едва успевал подписывать справки, наслаждаясь только что полученным скрипичным концертом Мендельсона в гениальном исполнении Яши Хейфеца.

Да, но какое отношение все это имеет к моим шлепанцам?

Вы обратили внимание, что я не назвал ни одного имени? Ни старого сапожника-еврея. А ведь ему уже не страшны разоблачения, потому что даже надгробный камень с его могилы по приказу Киевского горсовета был использован на строительные нужды, так как само еврейское кладбище за ненадобностью по распоряжению того же горсовета пошло под застройку. Не назвал я старшего зятя сапожника, которому в свое время, кроме всяких экономических нарушений, можно было инкриминировать сионизм. Но и ему уже не грозит карающий меч победившего пролетариата, так как он по вызову из Израиля уехал в США, где его имя, названное мною, ничего не прибавит, когда его будут судить за экономические нарушения. Не назвал я имен студентов консерватории, повинных в недостойной антисоветской болтовне. Некоторые из них уже давно выдающиеся артисты. Был и депутат Верховного Совета. А один из них даже добрался до верхов в ЦК родной коммунистической партии, где во всю силу своего верноподданного голоса громил украинских националистов вкупе с сионистами. Не назвал я имени бывшего директора дома грамзаписи, ставшего бывшим полковником, чтобы потом стать бывшим директором фирмы „Мелодия“. Он честно выполнял обязанности, возложенные на него партией и правительством и потом честно наслаждался заслуженным отдыхом, а я честно завидовал ему, обладателю уникальной фонотеки, в которой содержится кое-что из гениально добытого в Берлине. Имелись у него и не очень музыкальные вещицы той поры, но это уже не предмет моей зависти. Нет, я не назвал ни единого имени.

Только сейчас, непосредственно приближаясь к моим шлепанцам, я вынужден упомянуть товарища Ворошилова. Да! Доблестного маршала Климента Ефремовича Ворошилова. В ту пору он служил Верховным Оккупационным Комиссаром Советского командования в Австрии. Вы, вероятно, забыли, что у Австрии тоже было рыльце в пушку (я даже сказал бы не рыльце, а рыло, а еще вернее — пасть), что она еще не стала нейтральным государством, а Вена в значительно меньшей мере, чем в семидесятых, служила перевалочной базой для неблагодарных евреев, покидающих на произвол судьбы свою географическую родину. Она как-то в большей мере служила перевалочной базой для фашистских преступников.

Но ближе к моим шлепанцам. Или к маршалу К. Е. Ворошилову. Без него нам не добраться до моих шлепанцев.

Не думаю, что ему были известны антисоветские разговорчики киевских консерваторийцев. Но кто-то из маршальского окружения намекнул, что в Киеве ужасные разрушения и не мешало бы что-нибудь из репараций, полученных у Австрии, подбросить разграбленной Украине. Вероятно, Климент Ефремович не забывал, что он родом из краев, находящихся на территории Украины.

Когда инициативный, исполнительный и умелый полковник, очистив Берлин, приехал в Вену, ему пришлось пережить несколько неприятных минут, часов и дней по поводу одного весьма деликатного мероприятия. В Берлине полковник был суверенным музыкальным начальником. Но в музыкальной Вене, на его беду, музыкой занялся маршал. А в табели о рангах, как известно, маршал несколько выше полковника.

Так вот, о деликатном мероприятии. Старинный орган собора святого Стефана стал предметом вожделения полковника дома грамзаписей. Он еще не очень ясно представлял себе, где в Москве найдется место для гигантского органа. Но он ясно представлял себе, что орган необходимо репарировать.

Климент Ефремович, как выяснилось, вообще не знал, что такое — орган. Он даже несколько пришел в замешательство, впервые не услышав, а увидев это слово без ударения. Он даже удивился интеллигентности своих подчиненных, которые не употребили привычный вариант из трех букв, или, в лучшем случае, какой-нибудь замысловатый медицинский термин, а дипломатично и коротко написали „орган“. Правда, есть у нас и карательные органы, но это уже другая музыка.

Главное — существует штука, подлежащая репарации, а лапу на нее наложил не московский министр, даже не какой-нибудь паршивенький генерал из министерства танковой промышленности, а всего лишь полковник из министерства культуры. Маршал обрадовался, что может подарить эту штуку своим землякам и не навлечь на себя гнев Хозяина, без того не жалующего маршала. Не знаю, как предполагал Климент Ефремович устроить орган собора святого Стефана в Киеве.

Полковник действительно был личностью незаурядной, если сумел пробиться на прием к маршалу. Стоя по стойке смирно (маршал с неудовольствием обратил внимание на отсутствие строевой выправки), он пытался убедить товарища Ворошилова в том, что даже в Москве нет помещения для такого огромного органа. Но аргумент оказался контраргументом: если в Москве нет помещения, значит, отправим в Киев.

Так предварительно была решена судьба органа собора святого Стефана. Затем началось техническое воплощение предварительного решения.

Стоит ли утомлять вас подробностями, неизбежными, когда речь идет о техническом воплощении? Тем более, что уже упоминалось о слезах при расставании с предпоследней челестой в берлинском радиоцентре. И все-таки — как горько плакали в Вене. Плакали музыканты. Плакали любители органной музыки. Плакали добрые католики. Плакал старый органный мастер, и редкие слезы падали на еловые дощечки воздуховода. Каждую дощечку он помечал мелом — верх, низ, правая сторона, левая сторона. Чтобы, не дай Бог, не перепутали при монтаже. Чтобы не изменился проверенный столетиями поток воздуха — основа божественного звучания органа. Каждая трубка — от самой маленькой до огромных труб басового регистра — бережно укутывалась в новое шинельное сукно и с тысячами предосторожностей укладывалась в специально изготовленные ящики. Мануалы и педали упаковывались с такой тщательностью, которой не удостаивался севрский фарфор.

Венцы отрывали от своего кровоточащего сердца орган собора святого Стефана, но они не могли допустить мысли, что после монтажа изменится звучание волшебного инструмента, столько столетий служившего Богу и просветлявшего человеческие души.

С особой предосторожностью мастера упаковали шестьдесят пар мехов из старинной телячьей кожи. Меха органа — легкие музыканта! Не простудить их. Не сжать больше меры. Не деформировать.

Венцы отдавали Киеву орган собора святого Стефана. Репарация. Жалкая компенсация за то, чему еще нет названия. Бабий Яр, Австрия прочно приложила к этому свою руку. Что уж там уничтоженные дома и заводы, стертые с лица земли архитектурные ценности, разграбленные галереи. Разве идут они в сравнение с безвинными жертвами Бабьего Яра?

Правда, венцы не знали, что уничтоженные в Бабьем Яру нужны были Киеву не больше, чем Вене маршал К. Е. Ворошилов. Чувство вины и боязнь наказания в какой-то мере помогли венцам пережить печальные минуты, когда тяжело груженные „студебеккеры“, как траурный кортеж, медленно отошли от древних стен собора святого Стефана.

И вот однажды в мартовское ненастье в захламленный двор у Сенного базара привезли множество ящиков разной величины — от обычных полутораметровых до просто огромных. Солдаты свалили их в грязный талый снег и укатили. Никого из студентов особо не заинтересовало, что могут вмещать эти странные ящики. Но мы-то уже знаем, что в ящиках был орган собора святого Стефана.

А на Крещатике потихоньку строилась консерватория. Со двора у Сенного базара туда время от времени доставляли бухты чудом приобретенного кабеля или швеллеры, подкинутые влиятельным отцом консерваторийки, или почти сгнившую под снегом столярку, тоже неисповедимыми путями попавшую сюда. А ящики с органом за ненадобностью продолжали оставаться безвестными и безмолвными, то прогибаясь от тяжести наваливаемых на них строительных богатств, то вновь обнажаясь, чтобы стать доступными дождям, снегам и солнцу.

Возможно, и до них дошла бы очередь. При очередных археологических раскопках. Но все решила близость Сенного базара с его весьма экстравагантными аборигенами.

В одно несчастное утро на ящики наткнулся рядовой и безвестный ханыга. Его поисковый инстинкт был доведен до апогея, так как вот уже около суток он не мог раздобыть монету даже на стакан проклятого пойла — вина, на этикетке которого значилось „Біле міцне“.

Своровав ломик у своих собутыльников — грузчиков мебельного магазина, ханыга приступил к обследованию ящика во дворе консерватории.

Он был удивлен до крайности, обнаружив какие-то никчемные трубки, укутанные в мокрое, но все еще добротное шинельное сукно. Школьных познаний немецкого языка было достаточно, чтобы прочитать на крышке ящика едва заметную надпись: „Пункт отправления Вена. Пункт назначения Киев“.

Патриотический рубильник включил в отравленном мозгу ханыги цепь негодования: подлые немцы обманули доверчивых и добродушных славян — вместо ценного оборудования, необходимого восстанавливаемой индустрии, подсунули в ящики какое-то дерьмо. Это же саботаж! Никчемные трубки тут же полетели в груду мусора. Сукно было реализовано. Несколько дней ханыга пребывал в самом необыкновенном состоянии. Вернее, состояние, в общем-то, было обычным. Но доведен до этого состояния ханыга был не пойлом, даже не водкой, а коньяком, слухи о котором изредка задевали струны вечно жаждущей души.

Коньяк довольно быстро истощил солидную казну ханыги, что заставило его продолжить ревизию ящиков. Еще большее негодование вызвали покореженные в мокром сукне еловые дощечки. Даже от немцев ханыга не ожидал подобного свинства. С полным моральным правом одураченного советского гражданина продолжал он реализацию дефицитного сукна.

Материальный бум ханыги не остался незамеченным его коллегами с Сенного базара. Ревизия ящиков приобрела промышленный размах. Правда, кроме шинельного сукна, в них пока не было ничего достойного внимания. Разве что большие трубы. Как раз в ту пору на Борщаговке и на Печерске отставные генералы и полковники строили себе особняки. Пару десятков труб удалось загнать им на канализацию.

Но истинный клад внезапно открылся в последних ящиках: меха из старинной телячьей кожи. Ничего ей не сделалось ни от снегов, ни от дождей.

Не знаю, получил ли старик-сапожник телячью кожу из первых рук — из рук ханыг Сенного базара, или полуфабрикат побывал у перекупщиков ворованного, но я стал обладателем добротных удобных шлепанцев. И не я один. Но что мне до других. Меа culpa! Это я не сохранил для потомков отличные подошвы. Сносился только верх. Подошвам износу не было. Даже не помню, когда жена выбросила последнее, что осталось от органа собора святого Стефана. В ту пору мы уже знали, какую ценность попирали мои ноги. Да...

Консерваторию построили. Среди домов Крещатика, похожих на изразцовые печи, это единственное здание, возведенное в псевдоклассическом стиле. Множество колонн, по-видимому, для среднестатистических показателей должно было компенсировать отсутствие колонн у других зданий. И орган появился. Сперва крохотный органчик в зале на четвертом этаже бывшего „Континенталя“. Потом немцы соорудили орган в зале оперной студии. Это уже были не репарации, а братское взаимодействие в рамках Совета Экономической Взаимопомощи.

Орган стал задней стенкой тесной сцены небольшого студийного зала с плохой акустикой. Тем не менее, я любил посещать органные концерты. Регистры флейт, гобоев, кларнетов звучали превосходно. Даже фаготов. Только басовые регистры были зажаты, приглушены, подавлены. Иногда казалось, что опытная рука атеиста в штатском сжимает горло звуку, рвущемуся к Богу из высоких готических сводов в сказочном сиянии цветных витражей.

В таких случаях я понимал, как все целесообразно в нашем нелепом мире.

Скажите, можно ли втиснуть орган собора святого Стефана в тесную сцену оперной студии Киевской государственной консерватории?

А еще вспоминал я старый анекдот о музыковеде. Когда он принес свою диссертацию „О влиянии духовых инструментов на духовную жизнь духовенства“, рецензент, любящий точные формулировки, предложил заменить название на более краткое: „На хрена попу гармонь“.

Из цикла „Стихи из лейтенантского планшета“
Жажда

Воздух — крутой кипяток.

В глазах огневые круги.

Воды последний глоток

Я отдал сегодня другу.

А друг все равно...

И сейчас

Меня сожаленье мучит:

Глотком тем его не спас.

Себе бы оставил лучше.

Но если сожжет меня зной

И пуля меня окровавит,

Товарищ полуживой

Плечо мне свое подставит.

Я выплюнул горькую пыль,

Скребущую горло

Без влаги.

И в душный бросил ковыль

Ненужную флягу.

Август 1942 г.
* * *

На фронте не сойдешь с ума едва ли,

Не научившись сразу забывать.

Мы из подбитых танков выгребали

Все, что в могилу можно закопать.

Комбриг уперся подбородком в китель.

Я прятал слезы: хватит! перестань!

А вечером учил меня водитель,

Как правильно танцуют падеспань.

Лето 1944 г.
* * *

Зияет в толстой лобовой броне

Дыра, насквозь прошитая болванкой.

Мы ко всему привыкли на войне.

И все же возле замершего танка

Молю судьбу:

Когда прикажут в бой,

Когда взлетит ракета,
смерти сваха,

Не видеть даже в мыслях пред собой

Из этой дырки хлещущего страха.

Ноябрь 1944 г.
* * *

Мой товарищ, в смертельной агонии

Не зови понапрасну друзей.

Дай-ка лучше согрею ладони я

Над дымящейся кровью твоей.

Ты не плачь, не стони, ты не маленький,

Ты не ранен, ты просто убит.

Дай на память сниму с тебя валенки.

Нам еще наступать предстоит.

Декабрь 1944 г.


9 мая 2005 года

Солнце пьет с орденов боевых

Безрассудной отваги выжимки.

Чудо!

Мы еще среди живых,

Старики, что нечаянно выжили!

Как тогда, в День Победы,
поллитре рад,

Но на сердце моем окалина:

Делал все для кончины Гитлера,

А помог возвеличить Сталина.

Из цикла „Коротко и ясно“
Придурок

Морозные узоры на окне напоминали скелет. Иногда мне казалось, что это смерть дежурит у моего изголовья.

Гипс мешал повернуться в его сторону. Так и не увидел ни разу. Но, как и все, возненавидел его с первой минуты. В палате умирали молча. А он что-то бормотал, плакал, звал какую-то Свету.

Мы знали: так не умирают. Просто придурок. Ох, и хотелось запустить в него графином.

На рассвете он вдруг запел:

Не для меня придет весна.

Здорово он пел! Черт его знает, почему эта нехитрая песня так взяла нас за душу.

Никогда — ни раньше, ни потом не слышал я, чтоб так пели.

И дева с русою косою,

Она растет не для меня...

И умолк.

Тихо стало в палате. Капитан, тот, который лежал у двери, сказал:

— Спой еще, придурок.

А он молчал. И все молчали. И было так тоскливо, хоть удавись.

Кто-то застучал по графину. В палате не было звонков. Пришла сестра. Посмотрела и вышла. Пришла начальник отделения. Я знал, что она щупает у Придурка пульс. Потом санитары накрыли его простыней и вынесли.
Август 1945 года

В тот вечер в Большом театре давали «Кармен». Большие фрагменты из нее я слышал по радио и в записи на граммофонных пластинках. А в опере, дожив до двадцати лет, еще не был ни разу. Поэтому можно представить себе состояние легкой эйфории, которое несло меня к Большому театру из казармы офицерского резерва. Откуда было мне знать, что билеты в Большой театр достать непросто, даже если ты на костылях и грудь твоя декорирована изрядным количеством раскрашенного металла?

Я задыхался в плотной толпе офицеров, пытавшихся пробиться к кассе. Окошка еще не открыли. В какой-то момент я почувствовал, что левый костыль вырос на несколько сантиметров. Не без труда я глянул вниз. Костыль стоял на сапоге прижатого ко мне полковника. Я смутился и попросил прощения. Полковник не понял, о чем идет речь, а, поняв, рассмеялся:

— Пустяки, лейтенант, это не нога, а протез.
My Webpage



Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут видеть и оставлять комментарии к данной публикации.

Вверх