,


Наш опрос
Хотели бы вы жить в Новороссии (ДНР, ЛНР)?
Конечно хотел бы
Боже упаси
Мне все равно где жить


Показать все опросы
Other


Курсы валют


Курсы наличного обмена валют в Украине

Внешний вид


«Две правды» – или одна? Часть I
  • 23 июня 2011 |
  • 10:06 |
  • JheaD |
  • Просмотров: 47804
  • |
  • Комментарии: 0
  • |
«Две правды» – или одна? Часть I17 ноября 1920 года крейсер «Генерал Корнилов» с главнокомандующим П. Н. Врангелем на борту отчалил от крымского берега и пустился догонять ушедшую двумя днями ранее армаду, увозившую в Константинополь остатки Белой армии и многочисленных беженцев. Так закончилась Гражданская война. Еще продолжалась «малая», как назвал ее Фрунзе, Гражданская война: весь 1921 год в разных концах России бурлили крестьянские восстания, поднял мятеж Кронштадт, а на Дальнем Востоке белые отряды оказывали сопротивление красным до конца 1922-го, но все эти выступления имели ограниченный характер и никакой реальной альтернативы большевизму уже не способны были выдвинуть. Судьба России определилась – на многие десятилетия вперед – в ноябре 20-го.

Время, которое до этого момента неслось вскачь, резко сбавило темп. Диалектика пореволюционной нашей истории оказалась как будто нарочито растянутой таким образом, чтобы связь причин и следствий была затемнена и каждый законченный в себе период психологически был возможно менее связан с предыдущим[1]. И днесь, чтобы охватить полноту смыслов настоящего, надо ухитриться жить в «большом времени» - протянувшемся на столетие без малого. При таком ощущении времени получается, что Гражданская война произошла «вчера».


Двадцать лет спустя

Казалось бы, за двадцать лет, истекших с того момента, как потерпела крах советская идея, взгляды на Гражданскую войну должны были радикально поменяться. Увы, это не так. Или не совсем так. Правда, кино и телевидение сегодня, как правило, «играют» за белых. Это можно объяснить не только позицией авторов соответствующих фильмов и телепередач, но и тем, что кино и телевидение требуют больших денег, а дающим их частным лицам психологически трудно идентифицировать себя с теми, кто когда-то «грабил награбленное» (хотя, наверное, в большинстве случаев это как раз их деды и прадеды). А вот академический мир проявляет в интересующем нас плане впечатляющую неповоротливость.

За двадцать лет у нас переиздано значительное количество книг, мемуаров и исторических исследований, выходивших ранее в эмиграции. Как пишут авторы коллективной монографии «Белое движение в Гражданской войне»[2], у российских историков появилась возможность «учиться у белых авторов». Кому-то эта учеба пошла впрок: увидели свет объективные и хорошо написанные исследования[3]. Но «равнина» (воспользуюсь словечком, которым называли колеблющееся большинство в революционном Конвенте Франции) академической науки, похоже, основательно запуталась и не способна толком что-то объяснить широкой публике, что, собственно, и требуется от историка.

В середине 90-х известный историк П. В. Волобуев высказал мнение, что в каждой гражданской войне есть «две правды». Так было, например, во Франции и в США. Так было и в России. Эту мысль разделили историки, которых я отнес к «равнине»: они, видимо, решили, что быть ни в сих, ни в оных – это на сегодня самая правильная позиция, отвечающая требованиям модного ныне плюрализма.

Хуже всего то, что «равнина» держит в своих руках преподавание истории. Я убедился в этом, познакомившись с тремя учебниками (для вузов), имеющими, как мне сказали, наибольшее хождение[4]. И если бы еще их авторы последовательно проводили идею о «двух правдах»! На деле «красная правда» у них определенно перевешивает. Видимо, они настолько загипнотизированы ею от младых ногтей, что до сих пор не в силах освободиться от этого гипноза. И настолько привыкли к душному воздуху советских аудиторий, что никаким другим уже дышать не могут.

Ибо то, что они пишут, мало отличается от того, что было написано в советских учебниках. Например, что большевики установили в стране «диктатуру пролетариата». А белые-де защищали интересы имущих классов. Или что большевики, при всех претензиях, которые могут быть к ним предъявлены, отстаивали линию «прогрессивного» развития, а белое движение «чем дальше, тем больше скатывалось к жестокой реакции».

Где прикровенно, а где откровенно радуются военным успехам красных. Если белые заняли какую-то территорию, то они ее «захватили». А если красные – то «освободили». Упоминают о «героической обороне Царицына» и ничего – о героическом штурме его белыми, однажды увенчавшемся успехом. Повторяют трафаретные фразы о «Советской России, зажатой в кольце фронтов», хотя на самом деле никакого кольца не было, а были лишь разрозненные фронты, да и те фронтами назвать трудно, потому как у белых слишком мало было для них сил.

Повторяют, что «страны Антанты, организовавшие военную интервенцию, многократно усилили пламя Гражданской войны» – тем, что усилили белых. Но ведь хорошо известно, что прямое вооруженное вмешательство стран Антанты в наши дела было ничтожно малым, а помощь оружием и снаряжением, которую они оказывали (и не бесплатно) белым, много меньше той, на которую последние вправе были рассчитывать – принимая во внимание, что Россия фактически спасла от разгрома западные армии в 14-м году и позже. А по мере того как обозначался перевес красных, западные «союзники» (приходится заключить это слово в кавычки) все более охладевали к Белой России. Были, правда, люди прозорливые, понимавшие, чем победа красных грозит Западу (в Англии, например, это У. Черчилль, Р. Киплинг), но торгово-промышленные круги, думая лишь о сиюминутной выгоде, хотели нормализации отношений с Совдепией, а сильные своим влиянием левые всех цветов и оттенков требовали «убрать руки от Советской России» и перестать поддерживать «реакционных генералов».

А между тем белые были не только наследниками тех, кто спас Запад, но и сами продолжали его спасать – теперь уже от красного нашествия. Если бы летом и осенью 1920-го не существовал крымский фронт, вряд ли поляки устояли бы перед натиском Красной армии. А если бы была оккупирована Польша, тогда, вполне вероятно, пришел бы черед Германии (еще не взяв Варшавы, красные писали на своих знаменах: «На Берлин!»), где существовала сильная коммунистическая партия, а затем еще и некоторых других стран.

И если уж говорить об участии иностранцев в нашей Гражданской войне, тогда в первую очередь надо вспомнить об «интернационалистах» – латышах, венграх, немцах, китайцах и прочих, выступавших, естественно, на стороне красных. До конца 18-го года число их достигало 300 тысяч, что превышало численность всех белых армий вместе с чехами, воевавшими на стороне последних.

Вопрос о терроре особенно важен, учитывая, сколь далекие последствия он имел для российского сознания (и еще больше, вероятно, подсознания). Учебники, о которых идет речь, утверждают, что красный террор был объявлен только в сентябре 18-го года – в ответ на белый террор. Должно быть просто стыдно повторять это советское вранье в наши дни, когда столько литературы уже скопилось на данную тему. Начало красному террору было положено на другой день после Февральской революции, и уже к лету 17-го года он разгорелся вовсю: разве убийства солдатами и матросами своих офицеров, или зверские расправы крестьян с помещичьими семьями, или уличные «окаянства» толп, готовых «шлепнуть» любого, кто им не приглянулся, – разве этот террор был не красного цвета? Большевики годами подбивали массы на подобные действия (справедливости ради следует сказать, что и потакания эсэров и некоторых других левых сыграли тут свою роль).

Когда же они захватили власть, то сразу придали террору государственный размах. Зиновьев заявил, что из ста миллионов населения России десять миллионов являются лишними, из чего следовало, что должно приступить к их ликвидации «при первом удобном случае». Когда же за убийство какого-нибудь Урицкого (которое явилось актом мести, то есть совершилось уже в ответ на большевистские зверства) обрекалась казни тысяча человек, ясно, что это убийство явилось лишь поводом для приведения в действие столь масштабной гекатомбы. Поражает не только размах деятельности красных душегубов, но и невероятная жестокость, которую многие из них проявляли. ЧК была подобна магниту, который притягивал к себе самых мерзких субъектов, каких только можно было найти (и еще чаще, наверное, пробуждал в некоторых людях мерзость, о существовании которой внутри них они прежде и не подозревали), – полубезумных алкоголиков, кокаинистов, изощренных садистов, придумывавших такие пытки, о возможности которых на Руси никто и не догадывался.

Убежденные большевики, которые руководили всей этой вакханалией, были в своем роде антикосмистами: они считали, что мир сей есть одна сплошная неудача (ср. с христианской точкой зрения: мир «лежит во зле», но сам он не есть зло) и надо построить на его месте другой, «правильный» мир. Людишки, населяющие сей неудавшийся мир, вызывали у них только презрение. Поэтому сверху в адрес исполнителей их воли постоянно летели призывы: не «миндальничать» и не «лимонничать» с «контрреволюционерами» (в круг которых мог попасть кто угодно, и не только из числа «избранных» десяти миллионов). Некоторых чересчур зарвавшихся садистов, вызывавших наверху брезгливость, осаживали и даже иногда расстреливали, но только после того, как они успевали вдоволь накуражиться на своих местах. Так, был расстрелян откуда-то взявшийся негр по фамилии Джонстон, в продолжение нескольких месяцев орудовавший в недрах московской ЧК, где он имел обыкновение… сдирать кожу с живых людей.

Ужасы, которыми изобиловала Гражданская война, таковы, что должно пройти еще два-три столетия, чтобы, открывая их для себя, можно было сохранять некоторое душевное равновесие. Тогда хоть можно будет сказать: «Это когда-а-а было».

Если «щегольство кровожадностью», которое Бабель в «Конармии» признал за красными, было для них делом более или менее «нормальным», то на счет белых можно записать лишь стихийные акты жестокости, которые позволяли себе отдельные, невысокие в чинах люди. А белая контрразведка даже мечтать не могла сравниться с Чекой по линии «крутости» – и не только потому, что не имела на сей счет полномочий, но и потому, что почти на всех белых территориях существовала либеральная и социалистическая общественность со своими органами печати, которая следила за тем, чтобы контрразведчики «не зарывались». По-настоящему зверствовали сибирские атаманы, не уступавшие в этом отношении красным; но они фактически не подчинялись Верховному правителю и на все его внушения не реагировали.

В чем действительно стоило бы упрекнуть белых, так это в том, что они не придали террору должного значения. Современный исследователь (сухой рационалист, не испытывающий никаких эмоций ни по отношению к белым, ни по отношению к красным) пишет: «Репрессивные действия были явно неадекватны внутренней опасности для белых режимов и оказались не способны ее устранить»[5].

Что еще удивительно (особенно – в двух из трех названных учебников): краткость, с какою освещается Гражданская война. На все про все – шесть-семь страниц. И это о Главном событии российской истории, имеющем поистине всемирно-историческое значение. В «Красном колесе» Солженицына Варсонофьев (очевидное alterego автора) говорит о нем так: «Ныне происходящее – крупнее Французской революции. Это будет прорабатываться на Земле – не одно столетие». И вряд ли здесь преувеличение.

Но пока, значит, можно «проскочить»?


«Народ стоял в стороне»

Но вот непростой вопрос: не выражали ли большевики, каковы бы они ни были, волю народной массы? Или, во всяком случае, не были ли они связаны с нею, скажем так, одной группой крови? Авторы «Истории отечества» в этом убеждены: советская власть была для народа «своей, родной, защищающей интересы рядового труженика». И разве тот факт, что красные сумели победить в Гражданской войне, не есть ли свидетельство народной поддержки?

Даже историк С. В. Устинкин, симпатизирующий белым, пишет: в Гражданской войне «столкнулись два образа жизни, две правды: идеалы свободы, равенства и социальной справедливости, на выражение которых претендовали большевики, и идеалы белого дела – патриотизма, государственности, защиты духовности и национальной культуры»[6]. Опять «две правды».

Социальная справедливость – не такая вещь, которою можно пренебречь; в наши дни об этом опять приходится помнить. Но существует и понятие-противовес – «божественная несправедливость», по слову Н. А. Бердяева. Вот здесь действительно есть две правды. В русской истории их олицетворяют фигуры барина и мужика (помещика и крепостного крестьянина в первую очередь). С одной стороны, имело место угнетение второго первым; в крайних вариантах – «барство дикое, без чувства, без закона». С другой - «дворянские гнезда» во все возрастающей степени являли себя очагами и приютами культуры, имеющей общенациональное значение, вольно или невольно «подтягивавшими» до своего уровня выходцев из других слоев.

Первая из этих двух правд бледнела с течением времени: факт угнетения отходил в прошлое с отменой крепостного права, а помещичье землевладение стремительно сокращалось и уже в недалеком будущем обещало стать незначительной в количественном отношении величиной. Тем не менее враждебность или, по крайней мере, недоверие к «барам», «физиогномическое» отталкивание от них подспудно сохранялись в народной массе и свою роль в Гражданской войне, конечно, сыграли.

Это тем более достойно сожаления, что угасающая в социальном смысле аристократия, во всяком случае - здоровая, не отмеченная чертами вырождения ее часть сохраняла за собою важную функцию: она «шлифовала» в культурном отношении подымающиеся слои, передавая им лучшие свои качества – понятия о личной чести, готовность к служению и жертвенности и т. д. В первую очередь это касается офицерской среды, чья корпоративная этика уравнивала потомственных дворян с выходцами из крестьян и прочими разночинцами. А в канун Революции не-дворяне в составе офицерского корпуса составляли уже подавляющее большинство (исключениями в этом смысле оставались только гвардия и флот).

Так же обстояло дело и в Белой армии. Подсчитано, что среди участников Первого Кубанского, иначе Ледяного, похода (первый, примерно-героический акт Белого движения) только каждый пятый был потомственным дворянином и только каждый двадцать пятый - помещиком. Остальные – разночинного происхождения. Даже вожди: три генерала, поднявшие знамя Белого дела, Л. Г. Корнилов, М. В. Алексеев и А. И. Деникин - не могли похвалиться голубой кровью; первый из них был казак, к тому же наполовину бурят, два других – внуки крепостных крестьян. (Можно представить, что невзрачный Корнилов в зипуне и старых валенках, пробиравшийся на Дон в переполненном солдатском вагоне, легко мог сохранить свое инкогнито, не выделяясь «физиогномически» среди окружающих.

Но если предубеждение против белых как «бар» (или «буржуев», что совсем уже было нелепо) в народных массах сохранялось, никоим образом нельзя сказать, что большевики для них были «свои». Вероятно, достаточно точно выразился один из персонажей повести Юрия Либединского «Неделя» (1922), большевик: мы для них – что-то вроде колдунов. Самого Ленина революционные матросы считали «шутом гороховым»; Троцкий как «жидовская морда» еще менее был для них «свой». Обоих грозили вздернуть, если они сделают что-то, что им, матросам, будет не по нраву. Так им до поры до времени казалось: что большевистские вожди выражают их интересы или, скорее, прихоти и можно будет легко их скинуть, если появится в том нужда. Так и крестьянству в значительной его части казалось – пока не обрушились на деревню продразверстки и не стали бесчинствовать комбедовцы. Тогда оно дистанцировалось от большевиков, а во многих случаях даже подымалось на восстания против них. Даже рабочие, особенно квалифицированные, чью «диктатуру» якобы осуществляли большевики, чем дальше, тем больше к ним охладевали.

В основной своей массе народ занял выжидательную позицию: ни красный «жених», ни белый не был ему мил и понятен. Показательно, что когда белые наступали, массы красноармейцев перебегали к ним, а когда военное счастье склонялось на сторону красных, отток дезертиров шел в другую сторону.

«Народ стоял в стороне», - констатирует Деникин в «Очерках Русской смуты».

С. Е. Трубецкой в своих воспоминаниях приводит мнение одного белого офицера-разведчика, хорошо знакомого с положением в белых и красных тылах: Белая и Красная армии – два сражающихся скелета, каждый из которых может рассыпаться даже от легкого удара[7]. Вероятно, в определенном смысле это верное сравнение: белая и красная стороны не были «одеты» плотью народной поддержки и потому оставались хрупкими в военном отношении. Моментами казалось, что будет повержен красный «скелет», но в конечном счете оказался повержен белый.

Глядя назад из нашего времени, видим, что болезненный для народных масс вопрос о социальной справедливости реально мог быть решен только на белой стороне. Как именно он решился бы, зависит от того, какие политические силы в нем возобладали бы. Потому что в политическом отношении движение, именуемое Белым, в действительности оставалось разноцветным: в нем были и сторонники самодержавной монархии, и монархисты-конституционалисты, и либеральные республиканцы, и, наконец, социалисты (эсдеки-меньшевики и правые эсеры). Правда, некоторые социалисты не шли на сотрудничество с белыми генералами, но было много других, кто или воевал под их началом, или занимал те или иные административные должности в рамках белых режимов. Да и среди белых генералов, а еще больше офицеров (даже элитных полков) было немало тех, что сочувствовал эсерам. Так что в Белом движении фактически были представлены все цвета политического спектра – кроме цвета безумия.

Впрочем, и красный цвет можно было заметить в белых рядах – только без патологической густоты. Лучшие полки в армии А. В. Колчака – ижевско-воткинские, состоявшие из рабочих, шли в бой под красным флагом, хотя для официальных церемоний выстраивались все-таки под триколором.

Кто же в таком случае были белые? Объединяло ли их что-то, кроме антибольшевизма? Имелось ли у них свое Лицо? И главное: какое завещание они нам оставили?


«Как ныне сбирается вещий Олег…»

Критики Белого движения любят цитировать В. В. Шульгина, сказавшего, что его начинали «почти святые», а заканчивали «почти бандиты». Но из сказанного не вытекает, что первые с течением времени превратились во вторых. Хотя бы уже потому, что заканчивали Белое движение, за малым исключением, физически другие люди. Дело в том, что добровольцы, офицеры и солдаты, составлявшие костяк Белой армии, были относительно немногочисленны (даже в период деникинского наступления на Москву число их не достигало 20 тысяч – по меркам 17-го года это примерно одна дивизия), а так как белое командование стопроцентно могло полагаться только на них, оно постоянно бросало их на самые ответственные участки фронтов. Без малого три года элитные части – корниловцы, алексеевцы, марковцы, дроздовцы – почти не вылезали из боев. Естественно, что они несли огромные потери. Некоторые подразделения полностью обновляли свой состав в продолжение нескольких месяцев. Неудивительно, что, когда дело подошло к финалу, подавляющее большинство тех, кто начинал Белое движение, или полегло на полях сражений, или превратилось в инвалидов.

О тех, кто его кончал, я скажу ниже; пока же замечу, что, приводя слова Шульгина о «почти бандитах», следует помнить, что белые, естественно, сохраняли традиционные черты русского человека, среди которых не последнее место занимала склонность к самооплевыванию.

Начало начал Белого движения связывается с приездом генерала Алексеева на Дон 2 ноября (15-го по новому стилю) 17-го года, где он приступил к формированию добровольческих отрядов. А как реальная военная сила белые заявили о себе в период легендарного Ледяного похода. В ночь на 10 февраля 18-го года[8] с песней «Как ныне сбирается вещий Олег» новорожденная Добровольческая армия выступила из Ростова в южном направлении – пока лишь с целью сохранить себя от наседавших на нее со всех сторон красных. Первые двадцать верст впереди шел пешком Корнилов: вчерашний главнокомандующий четырнадцатимиллионной армией возглавил войско, которое впору было назвать потешным, если исходить из его численности: всего-то три тысячи человек.

Но воевали «потешные» примерно. Вероятно, это было последнее русское войско, которое побеждало уменьем, а не числом. Добровольцы считали достойным себя противника, имевшего пяти-, десяти- и даже двадцатикратный перевес в численности. Их вели лучшие русские генералы, прошедшие Германскую войну и сумевшие быстро понять и освоить специфику войны гражданской[9]. Среди них были самые отчаянные офицеры, подобно древнему герою не спрашивавшие «сколько врагов?», но – «где они?». Не кто иной, как председатель Реввоенсовета республики признавал: «Отдельные белые роты, состоявшие сплошь из офицеров, совершали чудеса»[10].

Но Добровольческая армия держалась не только уменьем, но и духом своим. А дух ее был довольно сложным. Потому что пестрым был ее состав. «Поручик Голицын» и «корнет Оболенский», чьи образы ассоциируются с набриолиненными проборами, аксельбантами и звяканьем шпор, – не самые характерные для нее фигуры. Вообще кадровое офицерство, имевшее здесь, кстати, далеко не блестящий вид, составляло в ней (как и в самой императорской армии начала 17-го года) относительно небольшое меньшинство. Больше насчитывалось офицеров военного времени, получивших ускоренное образование в школах прапорщиков, а это были, как правило, люди интеллигентных профессий. Много было юнкеров и кадетов, самым великолепным образом завершивших историю военных учебных заведений царской России. Но рядом с юнкерами шли студенты. И не только студенты, но и гимназисты старших классов. И даже гимназистки (и не только в качестве медсестер, но и в строю). И еще оставшиеся ударницы прапорщика из крестьян Марии Бочкаревой (в октябре 17-го, напомню, защищавшие Зимний дворец). И еще черкесы под зеленым знаменем пророка и верные Корнилову текинцы (туркмены).

Многие и, вероятно, большинство из тех, кого приняла в свои ряды Добровольческая армия, – и это относится как к периоду Ледяного похода, так и ко всему последующему периоду, – изначально приветствовали революцию. Пишет участник Белого движения П. И. Залесский: «С падением Самодержавия многие мечтали о Новой России чистой, грамотной, трудолюбивой, честной, благородной и деловитой; России – богатой знаниями и талантами; России – могучей, красивой и стойкой. Но судьбе угодно было дать миру иное зрелище. Судьбе угодно было держать Россию в собственном плену и бить ее же руками – сначала с помощью легкомысленных и бездарных людей, подготовивших ее неготовность к мировому экзамену; потом – с помощью глубочайших канцеляристов и эпикурействующих бюрократов, окончательно провалившихся на этом мировом экзамене; затем – с помощью смеси: авантюристов и фантазеров с пропойцами, каторжниками и кокаинистами »[11] Разочарование постигло не только тех, кто отдавался прекраснодушным мечтаниям, но и кое-кого из тех, кто активно боролся с «проклятым царизмом»: среди участников Ледяного похода было несколько бывших политических ссыльных. На опыте они убедились, что, как позднее скажет Курцио Малапарте, свобода может так же вонять, как и рабство.

Еще один участник Белого движения, первопоходник (так стали называть участников Ледяного похода) Роман Гуль: «Я видел, что у прекрасной женщины Революции под красной шляпой, вместо лица, – рыло свиньи»[12].

Показателен путь, пройденный И. А. Ильиным, ставшим ведущим идеологом Белого движения: весной 1905 года он выступил с брошюрой «Бунт Стеньки Разина», где прославлял деяния этого «вождя народной обороны». Как может выглядеть на деле «народная оборона», Ильин убедился уже в продолжение следующих нескольких месяцев. Другой ведущий идеолог Белого движения, П. Б. Струве, поначалу был, как известно, социал-демократом и тоже резко поменял ориентацию, выступив, в числе других авторов, в сборнике «Вехи».

Когда-то мне довелось разговаривать с двумя бывшими офицерами Белой армии, вынужденными к эмиграции (один из них, марковец и первопоходник, искалеченный в бою под Кромами осенью 19-го, приходился мне двоюродным дядей по материнской линии[13]). Я спрашивал: почему вы вступили в Добровольческую армию? Оба ответили примерно одно и то же: потому, что это было «естественно», потому что «иначе было нельзя». Почему же тогда вас было так мало? – подумал я.

Коль скоро Революция обернулась «мировым позором» (Струве), наиболее проницательные люди из числа тех, кто первоначально ей сочувствовал, «перекрестили» ее, вместо французского имени (Революция) дав ей русское: Смута. Это имя вроде бы подсказывало и способы борьбы с нею. Первые из тех, кто уходил на Дон, возмечтали, что вот-вот появятся «новые минины и пожарские», которые, подняв знамя Белой борьбы, сразу пойдут на Москву, а смятенный и на время ослепший народ быстро опомнится и будет слать своих сынов в «новое всенародное ополчение», перед которым побегут большевики, яко надраенные черти.

Их ждало еще одно разочарование. Появились «новые пожарские», но без «мининых» и без «всенародного ополчения». Уже в Ростове добровольцы ощутили свою изолированность. Богатый город оставил их почти без средств (красные, со своей стороны, ни от кого не ждали финансовых поступлений, они просто реквизировали все, что им было нужно) и, если не считать пылких гимназистов, почти не дал им новых воинов. Покидая Ростов – в сторону, противоположную Москве, – обтерханное добровольческое войско шло мимо сияющих магазинов и ресторанов, мимо жуирующей вечерней толпы, где было немало офицеров, неведомо на какие средства живущих (из примерно 400 тысяч офицеров старой армии едва каждый десятый вступил в Белую армию – и это считая не только добровольцев, но и мобилизованных, коих потом стало значительно больше), со всех сторон встречая или недоуменные, или опасливые, или злые взгляды. Наверное, кое-кто из тех, кто шел в строю, в те минуты примеряли на себя некрасовские строки, получавшие совершенно новый смысл: «от ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови» они уходили «в стан погибающих за великое дело любви». «Грозной любви», как впоследствии скажет Ильин.

Впереди их ждали не только неудачи, но и победы, иногда блестящие победы, но уже с первых дней ко всем их упованиям – судя по многочисленным воспоминаниям – примешалась горечь. Вообще, психология добровольчества – чрезвычайно интересная вещь (и здесь будет над чем поработать историкам грядущих лет): это была единственная в истории России дружина, стихийно воспроизводившая черты рыцарского ордена. Высокий тон здесь задавала молодежь, составлявшая в дружине подавляющее большинство: она привнесла в общее дело нерастраченный заряд идеализма, энергию воображения и жажду действия. Чины здесь не имели значения[14]. Добровольческая армия, точнее, ядро ее складывалось как суровое мужское братство, целиком нацеленное на борьбу и руководствующееся высокими моральными принципами. Добровольцы, к примеру, могли своего же белого казака поднять на штыки, если он был уличен в грабеже; хотя в условиях Гражданской войны позариться на чужое добро становилось едва ли не «нормальным» делом. Почти столь же «нормальными» становились легкие связи; а вот добровольцы за некорректное отношение к женщине исключали из своих рядов любого, каковы бы ни были его чины и заслуги.

Подобно каким-нибудь тамплиерам, эти «рыцари бедные», вступая в Добровольческую армию, принимали присягу, в числе прочих обязательств содержащую отречение от всех личных уз (включая семейные). А в период Ледяного похода кое-кто из его участников даже предлагал назвать его Крестовым (предложение не прошло).

Непомерность задач, которые поставила перед собою эта, в сущности, горстка людей, придавала некоторый оттенок обреченности – не Делу, которому они служили, но им самим, конкретным его протагонистам. «Идем к черту за синей птицей» - этими словами, сказанными им в самом начале Ледяного похода, генерал С. Л. Марков выразил общее ощущение нависшего отовсюду suspense а, зловещей неопределенности. Смерть представлялась наиболее вероятным «призом» для каждого из добровольцев. Корниловцы даже носили нарукавные повязки, где на фоне голубого щита изображен был череп с костями – так они подчеркивали, что считают себя смертниками.

Н. В. Устрялов одним из первых указал на связь этого явления с традициями революционной интеллигенции: многие смертники за Белую идею, писал он, были прежде смертниками за идею освобождения (или, добавлю, были в некотором смысле духовными продолжателями тех смертников); хотя выходили из числа последних также и смертники за Красную идею[15].

Психологический портрет добровольцев будет неполным, если не сказать, что «мальчишкам», которые составляли среди них большинство, не было чуждо и соответствующее их возрасту мальчишество: они могли, например, напиться в ресторане и, напившись, садить из револьверов по люстрам. Но потом покорно шли за патрулем, отводившим их на гауптвахту.

Замечание «в сторону». В следующие сто лет Гражданская война, я уверен, послужит кладезем сюжетов, которые будут разрабатываться художественной литературой, кинематографом и т. д. Ледяной поход остается первым и главным событием Гражданской войны, поэтому все, так сказать, софиты в первую очередь должны быть направлены на эту ломаную линию, протянувшуюся между Ростовом и Екатеринодаром, но дальше панорама борьбы расширяется фантастически – от того самого Замостья до Чукотки. Вообще-то основные события по-прежнему развертываются на Юге, Восточный фронт белых оказался слабее по целому ряду причин (среди которых – недостаток преданных офицерских кадров[16] и способных генералов; В. О. Каппель – из немногих исключений), но пищу для воображения он дает нисколько не меньшую. Кстати говоря, Сибирь, если не считать крайне южной ее полосы, только теперь по-настоящему была втянута в ареал европейской, вообще человеческой истории. Великая тайга до тех пор «безмолвствовала», теперь она шепотом «рассказывает» о страшных, но и героических делах, творившихся в ее сумрачном лоне; сам Гомер здесь не заскучал бы.


Дальше – море

От начала Белого движения перенесемся в его конец. Крымская эпопея Врангеля не просто завершает его, но и впечатляет своею непреклонной уверенностью в том, что «продолжение следует».

Вероятно, впервые Белое движение обрело наиболее достойного себя вождя. Предыдущим, Колчаку и Деникину, чего-нибудь, да не хватало. Интересную характеристику Колчаку дал работавший с ним и потому хорошо его знавший Устрялов: «...боюсь – слишком честен, слишком хрупок, слишком русский интеллигент адмирал Колчак для героя истории [17]. Для Колчака, по мнению Устрялова, был органически неприемлем принцип «цель оправдывает средства», которому всегда следовал Ленин. Замечу, что эти строки написал уже «покрасневший», уже склоняющийся на сторону победителей Устрялов, уже «убоявшийся» честности (и самое это понятие заключающий в кавычки) и готовый на компромисс с циничным Лениным. Но даже принимая во внимание то обстоятельство, что политика не всегда может подчиняться велениям этики, трудно ставить в вину Колчаку неприятие цинизма. Чего действительно ему не хватало – и о чем говорил он сам – это «порядочных людей» вокруг него.

Деникин, как уже сказано, был талантливым полководцем (Колчак в сухопутных операциях вообще плохо разбирался), но в политике ощущал себя немного «не в своей тарелке». Шульгин остроумно уподобил его легендарному Гостомыслу, который однажды призвал на Русь варягов: «Придите володети и княжити над нами!» С этим предложением Шульгин обращался к вел. кн. Николаю Николаевичу (тот отказался) и к Колчаку. А вот Врангель, пишет Шульгин, – психологический тип Рюрика, который согласился «придти и володеть».

Любопытная, однако, подробность: и Врангель, и оба его идеологических оруженосца, Ильин и Струве, будучи, все трое, глубоко русскими по духу людьми, в то же время кровно, хотя бы и отдаленно, связаны с «варягами»: Врангель и Струве – немецкого происхождения по отцовской линии, у Ильина мать – немка.

Положение дел, при котором Врангель согласился «володеть», было хуже некуда. Выступая на Военном совете 22 марта 20-года, где ему был предложен пост главнокомандующего, он сказал: «По человеческим соображениям почти никаких надежд на дальнейший успех добровольческого движения. Армия разбита. Дух пал. Оружия почти нет. Конница погибла. Финансов никаких. Территория ничтожна. Союзники ненадежны. Большевики неизмеримо сильнее нас и человеческими резервами, и вооруженным снаряжением»[18]. «Союзники» считали, что Белое движение исчерпало себя, советовали Врангелю немедленно капитулировать.

То, что происходило в продолжение следующих месяцев, некоторые историки называют чудом: белые не только удерживали Крым, но и перешли в наступление, на время освободив от красных значительную часть Южной Украины. Врангель не только восстановил дисциплину в армии, но и, впервые за все время существования белых режимов, навел некоторое подобие дисциплины в тылу, расстреливая грабителей и мародеров и обеспечивая более или менее исправное функционирование государственного аппарата на всех его уровнях. Но, может быть, еще удивительнее другое: оставаясь (несмотря на некоторые военные успехи) прижатым к морю, Врангель начал строить новую, Белую Россию. Как если бы он уже победил.

Предыдущие белые режимы держались принципа «непредрешенья» или, иначе, «неназыванья», исходя из того, что после военной победы соберется Учредительное собрание, которое и решит, какою быть России. Этот безупречно корректный принцип мог, однако, восприниматься и как пробел (где корень слова – синоним пустоты), как незаполненная графа в анкете. А Врангель взял на себя смелость приступить к заполнению пробела, проведя некоторые реформы, важнейшими из которых были земельная и земская. Первая закрепляла за крестьянами помещичьи земли, которыми они уже де-факто владели. Вторая закладывала фундамент политического устройства будущей России.

Относительно верхних его этажей Врангель оставался на позиции «непредрешенья», хотя своих монархических симпатий не скрывал. Вообще по мере того, как шла Гражданская война, монархические настроения среди белых усиливались, захватывая и тех из них, кто в начале ее как будто твердо стоял за республику (и кого левые тогда совершенно напрасно обвиняли в приверженности идее монархии). Интуитивно они приходили к тому, о чем в эмиграции очень четко сказал Струве: «Мы недостаточно понимали (до революции. – Ю. К.) глубокую органическую связь между русской исторической властью и царизмом, по французскому слову, которое в русский обиход, если не ошибаюсь, ввел Герцен, вообще грешивший галлицизмами) и реальной русской государственностью и культурою»[19]. О том же писал и Н. А. Бердяев: «Когда была вынута идея царя из души народа, душа рассыпалась, исчезла всякая дисциплина, всякая скрепа, все показалось дозволенным»[20].

В наши дни идея царя, скорее всего, изжила себя, но в тот период реставрация монархии, конечно конституционной, была бы, вероятно, наилучшим решением для России (благо и кандидат на престол имелся вроде бы достойный: вел. кн. Николай Николаевич). И вероятно, к этому шло бы дело в случае победы Врангеля, теоретически еще возможной (не задерживаюсь на этом, так как перечисление всех «если бы не кабы да не но» заняло бы слишком много места). Хотя в его окружении высказывалась мысль, что на первое время монархия должна быть ограничена не конституцией, а диктатурой белого генерала, то есть, очевидно, того же Врангеля: потому что в случае подавления революции репрессии неизбежны, а царь не должен запятнать себя кровью, перепоручив это неблагодарное дело фактическому диктатору. Репрессии действительно были неизбежны. С. Л. Франк еще весной 18-го года писал о «психологической естественности жесточайшей реакции после всего совершившегося»[21]. Если бы победили белые, наверное, были бы поставлены «к стенке» сотни тысяч. Но тем самым сохранили бы жизнь миллионы и миллионы (и в их числе ценнейшие для страны особи), уничтоженные позднее Сталиным.

Будучи нисколько не менее принципиальным, чем Колчак или Деникин, Врангель в то же время показал себя реалистом в политике. Например, первые двое ни на йоту не отступали от лозунга «Единой и Неделимой» (исключение было сделано только для Польши), а Врангель внес в него некоторые коррективы. Он признал, что Украина имеет право на автономию (а подавляющее большинство украинцев большего тогда и не желали), согласился даже на восстановление Запорожского казачьего войска, вел переговоры с потомками Шамиля о создании автономии на Северном Кавказе и, вероятно, пошел бы на аналогичные уступки в отношении других национальных меньшинств.

К несчастью, слишком мало времени было отпущено Врангелю. Осенью красные сосредоточили на Южном фронте силы, в несколько раз превосходящие силы белых. И это уже не были расхристанные полчища 18-го года, теперь у них был уже достаточно крепкий костяк в лице генералов и офицеров старой армии (одни пришли к красным добровольно, большинство – вынужденно). Белые защищались отчаянно, элитные части – все те же корниловцы и алексеевцы, марковцы и дроздовцы – постоянно перебрасывались с одного участка фронта на другой, спасая положение то тут, то там, но перебороть красных уже не было сил. Оставался путь отступления – в Севастополь и дальше – в море. Но таковой исход Врангелем с самого момента его прихода во власть был предусмотрен.

Что особенно впечатляет у Врангеля - это его уверенность в правоте Белого дела и конечной его победе. Крымская эпопея для него – не эпилог Белой борьбы, но всего лишь эпизод, за которым должно последовать продолжение. Поэтому он заранее продумал эвакуацию и осуществил ее «на пятерку» - по контрасту с новороссийской катастрофой, когда множество белых воинов и беженцев осталось на берегу, и еще большей катастрофой, какою обернулось отступление белых по великому сибирскому тракту. Почти в полном составе армия была вывезена в Турцию и позднее, когда она была распущена, то продолжала существовать виртуально, готовая в любой момент собраться под свои знамена. Почти два десятка лет, вплоть до Второй мировой войны, белый «часовой» до рези в глазах всматривался в направлении оставленного им берега: не пришел ли час вернуться, чтобы продолжить вооруженную борьбу.

Увы, этот час так и не наступил. Несчастьем было для проигравших навсегда остаться без родины, но еще большие несчастья ожидали родину, оставшуюся без проигравших.

И все же Белая борьба не прекратилась и дальше. На исходе того же 20-го года Шульгин – политик-практик, не мыслитель – точно оценил перспективу: «Белая Мысль победит во всяком случае»...[22]


За что они боролись

В эмиграции белые часто винили самих себя в том, что у них не сложилось идеологии, которую они могли бы противопоставить идеологии большевиков; потому-де и проиграли. Но идеология большевиков, основанная на сугубо головных схемах, отнюдь не обладала доходчивостью; они брали другим – нахрапом, броскими лозунгами, изворотливо менявшими одну ложь на другую, настойчивым пробуждением отложенных «запасов» самой черной зависти и злобы, всегда дремлющих в человеках. При этом они выступали в обносках шестидесятников – «наивных благодетелей человечества», как сказал о них Г. П. Федотов, глуповатых, чуждых высокой культуры, но гуманных и демократически ориентированных. Для большевиков это были именно обноски с чужого плеча.

Что касается белых, то их политическая «многоцветность» не позволяла им выработать какую-то единую идеологию. Тем не менее общая платформа у них была (хотя социалисты могли считать ее своею лишь частично) – назовем ее метаидеологической.

В статье 1926 года «Белая идея» Ильин писал: «Белое дело требует, прежде всего, белого духа. Дух может и не иметь политической программы; но он имеет свои основоположения, свои неоспоримые аксиомы. Формулировать эти аксиомы значит выговорить нашу идею. Эта идея редко нами выговаривается; но живет она во всех нас, в нашем чувстве, в нашей воле, в наших поступках»[23] Попробую выговорить эту идею, глядя с «высоты» сего дня.

Но прежде о том, почему белые называли себя белыми. У Ильина можно найти чисто русскую этимологию слова «белый», но ведь было и другое его значение, «переводное» - с французского. Известно, что впервые «Белой гвардией» назвал себя отряд студентов, сформированный в дни октябрьских (точнее, 27 октября – 3 ноября) боев в Москве на территории университета. Студенты – люди ученые, историю знали.

Несомненно, французский пример витал перед глазами некоторых участников Белого сопротивления. Вот что писал один из них, офицер-дроздовец Я. Репнинский:

Несем мы знамя с белой лилией,
Девиз наш: мир и чистота,
В нем труд, любовь и красота,
В нем к голубому небу крылья[24].


Близкий мотив находим и в «Лебедином стане» Цветаевой:

Бледный праведник грозит Содому
Не мечом – а лилией в щите!


Лилия в ее геральдическом «призвании» - не нашего поля цветок. Белое знамя с тремя золотыми лилиями – знамя Бурбонов и, соответственно, французской контрреволюции, ставившей перед собою чисто реставраторские цели. Между тем наше Белое движение, как уже говорилось, далеко не было реставраторским; или, точнее, чисто реставраторские вожделения испытывало лишь незначительное меньшинство его участников.

Тем не менее было нечто общее, что объединяло французскую контрреволюцию с нашим Белым движением в основном его течении[25]. Это общее можно определить как почитание Духовной вертикали и чувство преемственности, связывающее настоящее с прошлым; выборочным, скажем так, прошлым. Казалось бы, французская аристократия, давно уже ставшая скептической и фривольной, не лучшим образом была подготовлена к тому, чтобы противостоять революционному богоборческому режиму. Но революция преобразила ее: как позднее выразился Ш. Монталамбер, аристократы вспомнили, что они потомки крестоносцев и не должны уступать семени Вольтера. И надо отдать им должное: они хотя бы показали, что умеют достойно умирать на эшафоте.

Французская контрреволюция, в отличие от нашего Белого движения, отвергала демократическую горизонталь. Лишь позднее, на протяжении XIX века, французская мысль, в лице Шатобриана, Токвиля, Тэна и некоторых других авторов, пришла к тому, что можно и должно сочетать демократическую горизонталь с Духовной вертикалью. Шатобриан, например, писал, что «надо суметь примирить гражданина Сципиона с шевалье Баярдом»[26].

В нашем Белом движении демократическая горизонталь с самого начала обозначилась очень четко. Примечательно, что в первых после Октябрьского переворота выступлениях Ильина среди принципов, на которых должно быть основано антибольшевистское движение, впереди поставлены «право» и «гражданские свободы», а также «родина». Потом вперед вышла «вера», но «право» и «гражданские свободы» остались на достойных местах.

А нужда в Духовной вертикали остро ощущалась даже теми, кто ранее проявлял в вопросах религии индифферентность. У французских революционеров, включая якобинцев, что-то от Духовной вертикали еще сохранялось – в культурных отражениях. Французские «сципионы» культивировали «римский дух», постоянно апеллировали к Цицерону и Катону, депутаты Конвента по торжественным дням надевали на голову лавровые венки и т. п. Робеспьер провозгласил «добродетель» началом начал Республики, и сколь ни изуверским было ее понимание у лидера якобинцев, даже оно выигрывает в сравнении с грубым материализмом большевиков, испытывавших презрение к человеку, которое не могли скрыть и шестидесятнические обноски.

Это было презрение к человеку как таковому, даже независимо от его классовой принадлежности. Разница между «нашими» и «ненашими» для них состояла лишь в том, что вторых при случае с легким сердцем можно было пустить в расход, а первые годились на то, чтобы стать кирпичиками в безликой кладке будущего коммунистического общества.

Даже якобинский террор выглядит бледным в сравнении с большевистским. «Народные» расправы во Франции и России мало чем отличались друг от друга, но система государственного террора у якобинцев не была такой лютой, как у большевиков (хотя, конечно, и среди них находились отдельные любители «зла ради зла», вроде члена парижской секции Пик бывшего маркиза Сада). Якобинцы не применяли пыток; не пилили кости, не опускали в котел с кипятком и т. п. (что не было редкостью в застенках ЧК, по крайней мере в ранний период ее существования). Они не ставили специальной целью унизить человека. Можно было взойти на эшафот с «гордо поднятой головой» и, при желании, с пением «Марсельезы». Для сравнения: С. П. Мельгунов в «Красном терроре в России» сообщает о факте, когда в Одессе везли на грузовике сложенных штабелями, как дрова, арестантов и те… пытались петь «Русскую Марсельезу».

Для большевиков унижение было самоцелью. Уже в начале существования ЧК кто-то там отдал приказ о том, что осужденные к расстрелу обязаны перед казнью раздеваться догола. Даже престарелые генералы. Даже женщины. Зачем? Единственно для того, чтобы в последнюю минуту жизни они почувствовали себя глубоко униженными. Это в случае, когда расстрелы совершались, так сказать, на пленэре. Для случаев, когда они совершались в застенках, этот кто-то приказал ставить казнимых на колени лицом к стенке и в таком положении получать пулю в затылок (данная практика сохранилась и в сталинском НКВД). Что должны были чувствовать те из них, кто мечтал встретить смерть грудью и самому скомандовать «Пли!» - как это описывалось в романах доброго и уже безнадежно старого XIX века?

Что уж тут говорить о разных «мелочах», вроде случаев, когда офицерских жен заставляли чистить солдатские нужники – непременно г о л ы м и р у к а м и.

Такой разгул человеческой низости явился результатом опустошения души, утратившей представление об Ordo (лат.) – порядке бытия, закрепленном в христианстве (иерархия Господств и Сил) и отраженном в культуре. Место Ordo занял «наоборотный» порядок, диктующий, как это экспрессивно описано в том же «Лебедином стане»,

Рыбам – петь, бабам - умствовать, птицам – ползть,
Конь на всаднике должен скакать верхом,
Новорожденных надо поить вином,
Реки – жечь, мертвецов выносить – в окно,
Солнце красное в полночь всходить должно,
Имя суженой должен забыть жених…


Восстановить достоинство личности и с нею достоинство нации стало задачей Белого движения. «В сущности, – писал Шульгин, - вся белая идея была основана на том, что (1)аристократическая(2) честь нации удержится среди кабацкого моря, удержится именно белой, несокрушимой скалой… Удержится и победит своей белизной. Под аристократической честью нации надо подразумевать все лучшее, все действительно культурное и моральное, порядочное без кавычек»[27].

Вероятно, Кармазинов в «Бесах» Достоевского был близок к истине, когда говорил: «Вся суть русской революционной идеи заключается в отрицании чести». Русские революционеры отрицали существование Духовной вертикали, а понятие чести жестко к ней привязано; ибо честь есть возможность и право уважать себя перед Лицом Божиим – и в этом смысле подавать пример другим[28].

Достойно внимания, что белое командование разрешило дуэли (хотя, конечно, не поощряло их: каждый воин был на счету). Дуэль, это наследие рыцарских времен, служила одним из средств поддержания чувства чести.

Тот же Шульгин в другом месте называет белых («настоящих белых») «рыцарственной горстью» и пишет, что противостояли ей даже не столько «Красные», сколько «Серые и Грязные»: «Серые своим тупым равнодушием создавали вокруг нее вязкую гущу, сковывающую движения...»[29]...

Внутри Белой идеи вызревала рыцарская идея, как ее органическая часть и ее острие. Она вызревала стихийно – в рядах Белой армии и сознательно – у мыслителей, близких к Белому движению.

В булгаковской «Белой гвардии» Алексей Турбин видит сон, в котором хорошо знакомый ему белый полковник Най-Турс (тоже, между прочим, с «варяжской» фамилией полковник) предстает в неожиданном обличье: «Он был в странной форме: на голове светозарный шлем, а тело в кольчуге, и опирался он на меч, длинный, каких уже нет ни в одной армии со времен Крестовых походов. Райское сияние ходило за Наем облаком».

Похожий сон видят наяву самые зоркие из числа мыслителей тогдашней России. В одних случаях констатируется недостача рыцарского духа в русском прошлом – но, значит, и необходимость ее восполнения.

Бердяев: « в русской истории не было рыцарства, и потому не прошла Россия через закал и дисциплину личности, через культуру личной чести»[30].

Франк: «Нам недостает, в смысле личной культуры, духа религиозно-просветленной действенности – духа истинного рыцарства»[31].

В других случаях необходимость рыцарства на будущее формулируется в виде категорического императива.

В. Н. Муравьев (известный юрист и публицист): «Против Руси нечестивой, Руси разбойной поднимается Русь рыцарская. Русь рыцарская – это возрожденная, новая русская интеллигенция»[32].

Ильин: «России нужны рыцари. В этом все»[33].

Но что должно быть написано на щите? Пора сформулировать Белую идею (метаидеологическую, напомню), какою она представляется сегодня: это защита и укрепление основ европейской цивилизации (в некоторых своих аспектах поколебленных ныне в самой Европе) и в ее рамках – «русского духа»; защита веры от воинствующего неверия и культуры от варварства. Что-то здесь «устарело»?



Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут видеть и оставлять комментарии к данной публикации.

Вверх