,


Наш опрос
Хотели бы вы жить в Новороссии (ДНР, ЛНР)?
Конечно хотел бы
Боже упаси
Мне все равно где жить


Показать все опросы
Other


Курсы валют


Курсы наличного обмена валют в Украине

Внешний вид


Кое-что о времени
  • 3 ноября 2010 |
  • 12:11 |
  • JheaD |
  • Просмотров: 14427
  • |
  • Комментарии: 3
  • |
Кое-что о времениРоссия живет вне времени, если временем называть органический ритм развития. Страна, в которой более, чем где-либо, склонны рассуждать о традиции, предании, начисто лишена любых традиций, кроме чисто внешней, механической размеренности, кроме преемственности возникающего post factum порядка (некоторые предпочитают называть его по-другому). Оттого и не выходят у нас из моды разговоры о традиции, что она есть некий идеал, висящий в воздухе и решительно неспособный укорениться в почве.

Источник движения нашей культуры — вне национальных границ. С этим ничего нельзя поделать: доказывать имманентность «русской мысли» так же безнадежно, как полностью отдаться ритму западной цивилизации. Первое — фальшь, второе было бы эпигонством самого дурного толка.

Мы догоняем и никогда не можем догнать. Все наши «синтезы» и «фантазии» — конечно, достижения, но достижения догоняющих. Единственное, на что мы природно неспособны, — это сойти с дистанции, остановиться, и, собравшись с мыслями, задать себе собственный ритм.

Философ Густав Густавович Шпет называл своеобразное состояние нашей культуры «невегласием». «Невегласие есть та почва, на которой произрастала русская философия. Не природная тупость русского в философии..., не отсутствие живых творческих сил, как свидетельствует вся русская литература, не недостаток чутья, как доказывает все русское искусство, не неспособность к научному аскетизму и самопожертвованию, как раскрывает нам история русской науки, а исключительно невежество не позволяло русскому духу углубить в себе до всеобщего сознания европейскую философскую рефлексию. Неудивительно, что на такой почве произрастала философия бледная, чахлая, хрупкая. Удивительно, что она все-таки, несмотря ни на что, росла».

Философии национальная традиция необходима более, чем искусству или науке. И если в русской мысли нет преемственности, значит ситуация не решена экзистенциально, возможности и их пределы не прочувствованы как следует. Не в невежестве — невегласии дело.

Непреодолимое наше отставание заставляет вспомнить Шпенглера, считавшего, что Россия переживает сейчас едва ли не эпоху Меровингов. Культурно-исторические типы. Леонтьев, Данилевский, Страхов, в наше время — Гумилев Л. Н.

Характерный парадокс: Данилевский и Леонтьев, и даже Бердяев, говорили о циклах раньше Шпенглера. В России они стали популярны после него. Невегласие. Я не знаю более забавного доказательства внешней заданности нашей культурной жизни. Всеобщее ощущение обреченности на роль «догоняющего» в циклическом беге не могло родить в самой России соответствующей идеологии. Но ощущение и не исчезало никогда, более того, это был самый сильный внутренний импульс культурной жизни.

Разве настойчивое обыгрывание под разными названиями идеи «высшего типа, но низшего уровня» не есть сочетание двух интенций: неотвязного ощущения роковой (не ситуационной!) отсталости и страстного желания преодолеть ее каким-то сверхчеловеческим, чудесным образом?

И все же Шпенглер не прав. Россия могла бы жить в эпохе Меровингов или какой-то другой, если бы развивалась органически, в изоляции. В действительности она просто существует вне времени. Наша страна живет лишь в пространстве, занимая одну шестую мировой суши. Ошибка Шпенглера связана с абсолютизацией органического цикла, для сочетания которого с реальностью изобретается понятие «псевдоморфозы».

В России нет «псевдоморфоз», есть безвременье. Нет смысла высматривать в нынешних формах государственной и общественной жизни просвечивающие контуры иного, подлинного уклада. Взаимодействие с другими культурами не деформирует их («псевдоморфоза»), а уничтожает, сводит к мифу, к поискам органичности там, где ее нет.

Единственный органический уклад — тот, что минимально был затронут внешним воздействием, — «традиционный», крестьянский. Не уверен в его «подлинности» уже при Романовых. О его исконности в наше время пусть спорят те, кому это интересно.

Отсталость в мире, становящемся устрашающе «глобальным», стянутым обручами (не только пытка, но и «обручение», не только обручение, но и пытка) экономики, путешествий, mass-media — не проблема одной России. Весь мир волей или неволей осознает себя в динамическом отношении к лидеру — западно-христианскому миру, быть может, уже протестантскому или даже англосаксонскому ареалу — судить не берусь.

Россия — лишь очень яркое светило в созвездии, что же касается претензий на мировое миссионерство, то все они, как в насмешку, одна за другой разбиваются историей. И та же история рано или поздно вытаскивает всем на показ то реальное, что за этими претензиями обычно стоит. Все это так. Но даже самому заскорузлому универсалисту не удастся отказать нашей стране в удивительном своеобразии ее исторического пути.

Все страны приходят на встречу с «лидером» с разным прошлым. За спиной одних — многотысячелетняя культура, перед которой склоняют голову сами победители (не перестающие от этого быть победителями); другие приносят то, что на обыденном языке культурой не называется и становится ею лишь рефлективно, в точке соприкосновения с цивилизацией.

Россия — единственная страна мира, пришедшая на историческую встречу не сегодня, а тысячелетие тому назад.

Мы — христианская держава, такая же, как весь Christentum. Культура наша началась с христианства. Однако, родившись к духу в качестве культурной провинции Византии, Русь никогда, даже в московский период («Третий Рим»), не могла сделаться культурной метрополией.

Трагедия схизмы создала два христианских мира, константинопольская трагедия 1453 года редуцировала один из них до пределов слабой, некультурной страны. Латинский Запад с огромным дохристианским наследием стал для нас лидером вместо Царьграда — но лидером негласным, подозреваемым (не совсем без оснований), ненадежным.

Сам христианский Запад тоже не един. И в его пределах есть страны передовые и страны отстающие. Но пока Запад оставался христианским, это не играло решающей роли. Все страны без исключения были в нем провинциями, причем не какого-то этнического организма, а универсалистского, наднационального Рима: первого или второго.

Дехристианизация придала расслоению на «лидеров» и «аутсайдеров» более ценностное значение. Я глубоко убежден, что некоторые из самых существенных потрясений последних десятилетий духовно соотносятся с комплексом отсталости. Внезапное ее открытие способно провоцировать социальные взрывы. Фашизм возможен лишь в странах с убогим настоящим и великим прошлым (хотя бы — не своим только — общеевропейским).

Русская культура по исторической судьбе своей эклектична. Она находит вдохновение (я верю только в такой вид детерминизма) вне себя. Преемственность форм мышления и искусства вытекает не из глубинного развития, а из подражания извне пришедшим образам как возможностям. У нас могут лихорадочно сосуществовать разные стили и течения, имеющие, конечно, какую-то энергию саморазвития, но в архитектонике управляемы посторонними силами.

Знаменитое «в Германии мы немцы...», почти буквально повторенное несколькими людьми в течение полутора столетий — одними в осуждение, другими — как символ гордости, рождающейся из ощущения своеобычности нашей культуры, — как-то связано с этим обстоятельством. Характерно, что сам факт (или миф?) под сомнение не ставил никто.

Мы способны изобретать, но не умеем развивать изобретенное, можем совершенствовать заимствованное, но не способны создавать традиции. Нам нужен внешний импульс.

Бросающееся в глаза исключение — религиозное предание, дополненное в «эпоху словесности» традицией религиозной философии.

Представление о гармоничном переходе церковной преемственности в наследие философии принадлежит к числу влиятельнейших мифов (несмотря на молодость — он ровесник «пушкинской» эпохи) нашей культуры. Сама его непоколебимость, яростная готовность столь многих защищать его... не до последней капли крови, но, во всяком случае, до хрипоты — внутренне связана с предчувствием заведомой невозможности всякой национальной традиции при величайшей потребности в ней.

Само утверждение религиозной философии в качестве осевой линии развития русской мысли — стыдливое согласие с тем, что ортодоксальное предание таковой не является, по крайней мере, с определенного времени. Один из сильнейших импульсов (если не самый сильный) нашей религиозной философии — историософский. Это попытка найти смысл русской истории на самой таинственной, из всех возможных, глубине. Религиозная философия в России националистична, и в этом качестве — традиционна. Она появилась в момент осознания неорганичности нашей истории.

...Но и формы церковной жизни приходили к нам извне. Многие и многие столетия развитие образного и словесного облачения веры, диалектика религиозных борений вдохновлялись импульсами религиозного чувства и богословской мысли сначала Византии, затем — Запада. Русь защищала свою самобытность в ересях, а затем — направляя отточенные протестантами аргументы против католиков, католиками — против протестантов...

...И если византийская обрядность, особенно после гибели самой Византии, могла казаться воплощением национальной идеи допетровской Руси и послепетровской официальной России, то религиозная философия, берущая себе истоком «очищенную» от этой обрядности, но «ту же самую» веру, претендовала на роль стержня национальной культуры от «пушкинской эпохи» до... сего дня...

Византийская культура — как культура — была для России столь же чуждой, неорганичной, как по делу и без дела упоминаемая «петербургская» цивилизация, и если с первой счеты были сведены Романовыми (во всяком случае, при них), то смертельный удар, второй, был нанесен шесть десятилетий тому назад.

Россия — страна нескольких культур, сменявших друг друга на протяжении ее истории.

...Культуры же наши и в интимнейших своих глубинах — вплоть до религиозной жизни — лишь реагировали, хотя и своеобразно, на внешние толчки и призывы. Я сравнил бы их с камертоном, воспроизводящим колебания другого камертона, но в своей собственной тональности.

Невидимая, но абсолютная каузальная (в отмеченном смысле) связь соединяет нас с Западом. Она разорвется, и мы станем самостоятельными не раньше, чем погибнет Запад. Не в ощущении ли этого обстоятельства коренятся вековые пророчества о том, что Запад «вот-вот» потерпит крах? Второй вариант разрыва связи между ним и Россией обычно из вида упускают. Почему-то принято считать (шпенглерианство?), что нация должна пройти полный круг своего существования.

Зато, уж если отечественная ситуация оказывается трагичной, пророчества конца распространяются на весь мир. Я не хочу сказать, что Запад избавлен от неприятностей подобного рода, моя цель — лишь подчеркнуть, что русский эсхатологизм в значительной степени независим от реальной ситуации там. Интересно, почему судьба Востока как такового (а не в обезличивающем контексте «всего мира») ни разу не истолковывалась у нас апокалиптически? «Дряхлый Запад» (с нами или без нас) идет к концу, но еще более дряхлый Восток при этом почему-то выступает лишь орудием кары.

Трудно сказать, как конкретно переживала Россия свое необычное положение в допетровскую эпоху. Реакция на источник социальной гравитации — Запад — скорее всего, выражалась не столько в разрушении кристаллической решетки нашего «органического» уклада, сколько в сознательной, государственной изоляции страны. То, что иногда выглядит как столкновение двух направлений христианства, по крайней мере отчасти, можно объяснить подсознательным акцентированием этих различий одной из сторон.

Во всяком случае, исконный обычай бояться Запада больше, чем Востока, греков — больше, чем татар, имеет под собой серьезнейшую почву: само существование Запада уже было агрессией против отечественного уклада. Последствия этой агрессии проявлялись в двух отношениях. Во-первых, создавалось ориентированное вовне культурное сообщество. Во-вторых, возникал слой людей, вырванных из естественного окружения, органического ритма жизни.

Наши «высшие классы», чье существование так или иначе сознательно связывалось с выполнением общественных функций и с атрибутом культурности — будь то допетровское духовное сословие, петровская «шляхта», «высший свет» или поздняя «интеллигенция», — не были естественным продолжением русского уклада (или безукладности — это факультативно). Само понимание ими (в том числе лицами духовными) своей роли как задачи, как служения стране, говорит о своеобразии генезиса этих групп.

Я не собираюсь распространяться здесь о комплексе «вины перед народом», о «кающемся дворянине», «государственной роли монашества» и т.д. — все это не интересно. Подчеркну только, что это явления одного порядка и что сочетание крепостной зависимости от внешнего мира в области идей с переживанием «нации» и «народа» как вины и ценности создало неповторимую ситуацию. При всей ее очевидности, подлинная глубина ее воздействия на нашу культуру далеко еще не осознана.

Наши образованные классы всех времен — компрадоры культуры.

Смогли бы эти компрадоры рано или поздно органически слиться с «народом», образовав единую национальную культуру, — вопрос совершенно праздный. Дело здесь не в них (по крайней мере, не только в них), а в самом «народе».

Органичность развития тех или иных форм общественных связей имеет самостоятельное значение, не сводимое ни к каким иным факторам. В какую бы внешность эти связи (политические, экономические, культурные) ни облекались, естественное их вытекание из предшествующих форм, или же его отсутствие, больше определяет суть отношений, чем их внешность, всегда достаточно интернациональная.

Вся культурная история России связана с разрушением этой органичности. Когда начался процесс — сказать практически невозможно, во всяком случае — синхронно с отчуждением высших классов и конституированием России как «вечно догоняющей» страны. На это могли уйти многие столетия. Так или иначе, соответствующая возможность была заложена в программе русской истории, и если не раскрывалась, то в первую очередь, благодаря государственному изоляционизму, в конце концов, приведшему страну на грань национальной катастрофы.

Впрочем, уже при первых Романовых, если не раньше, появляются некоторые признаки разложения, остававшиеся до наследников Петра, скорее символическими. Обстоятельства, в которые я здесь не хочу углубляться, привели к замораживанию ситуации, лишь время от времени взрывавшейся городскими бунтами и «крестьянскими» войнами.

Вороватый, наглый дворовый человек и продажный вольный казак — две фигуры, знаменовавшие распад устойчивого уклада.

Может быть, этого уклада (в том смысле, в каком он связан с устойчивостью и преемственностью оседлого быта) и не было, а европеизация развязывала и, наконец, развязала едва успокоившееся, скованные жестокостью власти силы. Возможно и то, что где-то такой уклад был, а где-то его не было, — все это для меня открытые вопросы, на которые может ответить только историк-профессионал.

Важно другое: независимо от того, в какое время и в каких формах высвобождались эти силы — образование слоя «европеизированных» дворовых людей, бегство в казаки, обнищание деревень или появление в конце концов «язвы пролетариатства», — между ними было больше сходства, чем различия. Со временем в стране накапливался человеческий материал тем более опасный, что лишь относительная организованность до поры до времени отделяла его от «благополучных» крестьян, рабочих, да и образованного сословия тоже.

Я не хочу быть голословным. Чтобы понять, о ком я говорю, достаточно представить себе тех обитателей сегодняшней России, которые не живут в очень уж традиционных, изолированных деревнях где-нибудь на Севере или в Сибири, и не входят в тот слой, который у нас почему-то принято называть «интеллигенцией». А еще проще — выехать куда-нибудь за 50—60 километров от Москвы и посмотреть своими глазами.

Думаю, что за исключением внешних деталей быта и оседлости, обеспечиваемой пропиской, люди остались такими же, какими они были сотни лет назад. Просто к экономическим факторам разрушения органичности добавились информационные — радио, телевидение. И конечно, надо помнить: кумулятивный заряд неустойчивости взорвался шестьдесят лет назад и привел к детонации всего общества.

Большинство из неприятнейших общественных бед — преступность, пьянство, нежелание работать — не следствие какой-то временной аномии, связанной с заменой одного уклада другим, а неизбежная форма существования, modus vivendi. В жизни, лишенной относительной гармонии преемственности, все эти проблемы неискоренимы. Сейчас принято сравнивать Россию с некоторыми из стран «третьего мира», будто бы переживающими те же неурядицы. Даже если это сравнение оправдано, надо помнить, что Россия — страна «третьего мира» уже целое тысячелетие.

Русская революция не была восстанием традиционного уклада (и традиционных форм мышления в новом укладе) против «западных форм». Что бы ни послужило ее толчком, она — бунт бесструктурности, выплеск всех слоев, сорванных с места, живущих вне времени и не могущих жить в каком-то времени. Это оползень, увлекший и продолжающий увлекать за собой островки организованности и порядка.

Едва ли можно сейчас утверждать, что наше историческое правительство покушалось на «общественную свободу» из-за «неестественного отношения внешней политики к внутреннему росту народа», как считал оптимистичный в целом Ключевский. Что такое эта свобода? Возможно, где-то она имела позитивное содержание; в России же это — не свобода людей в укладе (новом или старом), а безвластие, бессмысленный бунт всего аморфного, скалярного, ради тирании еще большей, чем историческая власть.

Правительство в России не может не быть тоталитарным, поскольку оно защищает не какие-то определенные формы уклада против каких-то других, а отстаивает лишь самые элементарные основы существования против полного распада. И если в тот или иной период правительство не тоталитарно, значит оно либо непоследовательно, либо слабо, либо то и другое вместе.

Любая наша революция — расплата за это, путь к новой тирании, только на более примитивном уровне.

Нельзя сказать, что общение с Западом не создавало ничего конструктивного. Что-то происходит в «нашем переходном и удивительно современном обществе», по несколько странному и устарелому неуклюжему выражению Достоевского. Возникают какие-то устойчивые формы, причем не только в экономике, но и в быту. Проблема лишь в том, что приобщение очередных «порций» народа к более вестернизированным образцам ведет к росту неустойчивости, к вновь и вновь повторяемым попыткам прийти к гармонии через внешние формы.

Культуре не на что опереться в стране, где нет ни взаимного сочувствия, ни даже синхронности в отношениях ее с бесструктурным «обществом». Более того, нашим «интеллигентам» и к самим себе нельзя обратиться с твердой и развернутой речью: их душевные движения принадлежат не им, а задаются общим ритмом «мировой культуры».

Неуверенная в себе «интеллигенция» с ненавистью всматривается в «массу», а та, вообще ни в чем не уверенная, поплевывая, ей подмигивает.

Ситуация в спину толкает идеологов (людей, у которых завелись какие-то идеи), а с ними и всю страну, от национализма к социализму и обратно. Не стоит думать, что, избрав какую-то интеллектуальную или политическую линию, можно дать, наконец, «синтез» теории и массового сознания. Все эволюции и революции обречены совершаться в культуре. Если вы думаете, что от выбора в пользу почвенничества или западничества, политического православия или социал-демократизма зависит что-то, кроме вашего собственного спокойствия, то вы ошибаетесь: за этим выбором скрывается чья-то прескверная усмешка — не более.

Все, решительно все выборы происходят внутри культуры, даже самые народнические из них. Популизм — явление, присущее всем странам, но там это — низовое движение. Только у нас народничество — идеология «верхов», к которой «народ» не имеет никакого отношения.

Он положительно существует сам по себе — и бунтует, когда ослабевает контроль. «Интеллигенции» не стоит взваливать на себя вину за эти бунты, как не следует делать этого по отношению к ней кому-то еще: авторы «Вех» ошибались и переоценивали свои возможности. От усилий образованного слоя не зависит ни сохранение порядка, ни его нарушение. Два класса ничто не объединяет, кроме языка.

Революция — не вина культуры. Культура виновата лишь в соучастии в самоуничтожении. Поток крупных и мелких пакостей, совершавшихся интеллигентами во время и после революции, резонировал с общим распадом нации. Разобщенная и озлобленная, интеллигенция самоуничтожилась накануне своей физической гибели. Я не вижу оснований ставить ей это в особенную вину. Почему интеллигент в ситуации общего разложения должен вести себя лучше, чем кто-либо? Такое возможно, но только если интеллигенция морально обособлена от общества, если она — каста, орден, опирающийся на традицию. Она и была кастой, но традиция служения — единственная традиция — сгнила вместе с создавшей ее культурой (не наоборот!), взорвалась вместе с объектом служения — народом. Иммунитет был потерян. Трагедия не в этом, а в том, что ситуация обречена повторяться с унылым однообразием, поскольку в пределах русской культуры никакой иной традиции, кроме «служения», не создашь. Может быть, чему-то научит опыт, но это предположение повисает в воздухе. Культура — хамелеон, обманывающий себя, у нее в запасе масса хитростей и ужимок, для того чтобы надуть любой, самый выстраданный опыт.

Нам могут предложить социальное христианство как предание, и я почти уверен: замаскируй получше, убери слово «социальное» — и так и бьющая в глаза старая идея служения вновь обманет очень многих.

Да и какая эстетическая идея может заменить идею служения? Эстетическая идея («народничество», «социализм», «русская идея» и т.д. обречена быть смыслом и сутью истории зависимой культуры.

Более того, национальная русская интеллигенция возрождается столь медленно именно из-за того, что идея служения скомпрометирована, хотя, видимо, со временем возникнет снова.

Но и это — лишь одна сторона, «культурная». Положение будет воспроизводиться до тех пор, пока весь «народ» не станет сплошным «цивилизованным классом». Так произошло (или почти произошло) в меньших обществах, разделявших с нашим судьбу аутсайдеров. В них существует зависимый в культурном отношении высший класс, но нет деградирующего низшего. Его переехал паровоз западной бытовой культуры.

Вникнуть в смысл обстановки. Инородность культурного ритма не есть еще приговор всем творческим усилиям. Неспособность создавать колебания мировых струн — не доказательство неспособности воспринимать их тоньше и острее, чем кто бы то ни было. Течение, стиль в искусстве или философии вряд ли могут возникнуть в России, но это ничуть не означает, что русская культура не может придать им свое, неповторимое совершенство. У нас может родиться идея, стать где-то еще тенденцией и, вернувшись к нам в этом качестве, достичь полноты формы. В этой картине есть все, кроме гарантии преемственности.

Понять взаимосвязь в ее универсальности. Стянутый коммуникациями мир предполагает рефлексию по поводу своих пределов и возможностей для всех. Историософия — не как самоутверждение, а как постижение экзистенциальной ситуации.

У культурной традиции есть свой ритм, свой такт, своя повадка. И все это непознаваемо. Каждый непредсказуемый перелом — не просто изменение традиции, воплощенной в эмпирически воспринимаемых фактах, а сдвиг в том, что составляет ее основу. Оси национальных традиций смещаются. Этого нельзя понять — можно лишь почувствовать. То, что мы с готовностью воспринимаем как смену одного мирового зона другим, оказывается смещением основы собственной нации, собственного понимания.

Тоталитаризм. Даже государствобесие имеет два типа: высший и низший. Высший направлен на консервацию всех форм бытия, независимо от их «органичности». В этом подлинный смысл леонтьевского «подморозить Россию». Низший ориентирован на достижение действительной органичности, то есть органичности минимальных жизненных и культурных потребностей. Есть какая-то разница между военным коммунизмом и екатерининской деспотией. Перефразируя Михайловского: «Высший уровень в низшем типе». Не в том ли непреходящая привлекательность екатерининской и александровской эпох, что они достигли этого высшего уровня?

Невозможно определить личную позицию без учета независимого от нас ритма собственной культуры. Личность в своем развитии лишь пересекается с саморазвитием культуры. Понять, что самобытность — не в культуре и не в личности, а в душе, сливающей в себе индивидуальное и национальное, в душе, ближе всего к которой — язык. Язык — нижняя рубашка души, предельно близкая, но все же чуждая ткань.

М. М. Бахтин видел в столкновении культур условие их взаимного постижения. «Великое дело для понимания — «всенаходимость» исследователя... по отношению к тому, что он хочет понять». Как будто главная и абсолютная цель — понять чужие культуры, а наше время лишь создает для этого благоприятнейшие возможности! Увы, судьба тащит нас, а не ведет, даже если кто-то уверен в обратном, и оптимистичная культурология сама есть не более и не менее как рационализация отчаяния человека, лицом к лицу поставленного перед совершенно ненужными ему чужими культурами, перед фактом независимости от него его собственного «культурного поведения»».

Альтернатива «культуроптимизма» — современный национализм, волевая попытка «соединить разрозненные части основной мелодии собирая и стягивая ландышевые стебельки нот, повисших там и сям всей черновой партитуре былого». Националисты делают со временем то, что «культурологи» — с пространством. Истолковать бессмысл как благодать, неподвластность нам нашего прошлого — как Промысел Божий.

Найти некий путь, единый для прошлого, настоящего и будущего избавляющий каждого от ужаса самостоятельных решений. У Г. Шинова («l»ideologue fascisant): «В России было слишком много страданий и разрешиться им в комическом и жалком демократическом пшике не позволит». Не позволит, но зачем превращать эту очевидность в летальность, зачем удваивать и без того неизбежное?

Маятник внутри культуры будет качаться до тех пор, пока от нации не останутся два человека: националист и интернационалист (почвенник и социалист и т. д.). Один растерзает другого, а затем пустит дрожащей от ненависти русославянофильской рукой пулю во вспотевший от негодования западнический лоб.

Вновь и вновь возникающие «культурные наросты», каждый подчиненные иному ритму и имеющие новую генетику, обречены уничтожаться при первой возможности (если она представляется), не оставляя новой культуре даже полнокровной, не символической только, традиции. Столетия уходят на выращивание новых культурных форм. В безвременье приходится обходиться старыми и обреченными, неосознанно создавая уродливые и примитивные подпорки для, в свою очередь обреченного, будущего...

* * *

Заметки подходят к концу, и читатель ждет доказательств в пользу всего сказанного. То есть, вообще, ничего он не ждет, но по какой-то странной обязанности должен ждать. Пользуюсь случаем, и от обязанности этой его освобождаю. Я не даю никаких научных доказательств не собираюсь делать этого впредь. Как культуролог, то есть человек силою обстоятельств связанный с общественными науками, я знаю, точнее — ощущаю подлинную их цену.

Должен сознаться, что содержание этих заметок есть миф, что-то не нашедшее еще адекватного термина, душевно-духовное образование, которое в данном случае связано с глубокой убежденностью в фатальной отсталости России. Соответственно, все утверждения — лишь совокупность логических выводов из этого неприятно волнующего меня факта. А это — вопрос веры, или, правильнее, той погруженности в миф, о которой шла речь. Тому, кто убежден (а не просто по обязанности или привычке утверждает), что Россия — страна передовая или же что ее отсталость носит ситуационный (исторический в просветительском смысле, социально-экономический и т.д.) характер, ничем не могу быть полезен и заранее прошу прощения за раздражающую манеру письма. Для таких людей эти заметки просто не существуют — и говорить более не о чем. Но если тем не менее они не вызывают согласия, но при том рождают активный протест — вплоть до пожелания автору всяческих неприятностей, — настойчиво советую задуматься: а чем такие чувства вызваны? Быть может, мы вместе приблизимся тогда к пониманию природы современного мифа.

Нужен какой-то вывод. «Вникнуть в ситуацию, стремиться к высшему уровню» — по форме, как будто, выводы. Но логические аргументы остаются логическими аргументами. Я нисколько не верю даже в малейшую возможность их исполнения. К концу XX века и второго тысячелетия от Рождества Христова (кому как нравится) пора, наконец, усвоить, что законы логики и обычаи истории решительно ничего общего между собой не имеют.

Уверенность в их тождественности (точнее — то, что за ней стоит) — такой же миф, как и вера в неисправимую отсталость России, только миф, потерявший всякую притягательность и ставший посмешищем. Даже для культурологов. Я не настолько наивен, чтобы надеяться на возможность убедить кого-то в чем-то и верить в необходимость пытаться делать это.

Тем более что разыгрываемая ситуация имеет совершенно гипотетический характер и замкнута в себе. Во-первых, речь в заметках идет о России, что вызвано не сентиментальными чувствами, как мог подумать читатель, а обстоятельством значительно более простым: я решительно не представляю себе, насколько все усложняется в случае многонационального государства — СССР.

Во-вторых, все сказанное относится к некогда существовавшей культуре, для которой еще имел значение определенный «лидер». Тесное единство мира привело к тому, что сам легендарный Запад все больше утрачивает эту роль, не передавая ее, впрочем, никому. Функцию лидера берет на себя безличное и иррациональное начало, возникающее из взаимодействия всех сторон. Дед Мороз, приносящий подарки, тоже иррациональное начало, но я не уверен, что это самый удачный пример в данном случае.

Остается лишь предположить, что заметки эти, насквозь проникнутые духом гармонии, окажутся полезными тому, кто станет искать ее в нашей эпохе. В этой связи предлагаю рассматривать их в особом временном модусе — настоящего в будущем (ргеsепt in the future) — только и имеющем какое-то значение.

Человек прогрессивных и простых взглядов, культуролог Василий Сердобольский из Саммеруинтерского колледжа в г. Спэрроу-хилл (штат Вермонт), любит говорить, что смысл современной эпохи — в замене духа христианской цивилизации каким-то другим. По его мнению роль личности должна состоять в том, чтобы попытаться соединить античное понимание свободы, как гармонии, с уходящим представлением о ней, как о возможности прорыва в эсхатологическое измерение. В остальном американский культуролог советует читать философа Ясперса. Я полагаю, что в применении к европейской ситуации это должно напоминать вольтеровское «возделывайте свой садик».



1979 г., декабрь. В. Сердобольский, г. Москва

САЛМИН Алексей Михайлович (1951-2005),
доктор исторических наук, профессор,
член президентского совета,
президент фонда «Российский общественно-
политический центр»




Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут видеть и оставлять комментарии к данной публикации.

Вверх