,


Наш опрос
Нравиться ли вам рубрика "Этот день год назад"?
Да, продолжайте в том же духе.
Нет, мне это надоело.
Мне пофиг.


Показать все опросы
Other


Курсы валют


Курсы наличного обмена валют в Украине

Внешний вид


часть 2
  • 15 марта 2009 |
  • 21:03 |
  • ЧР |
  • Просмотров: 15264
  • |
  • Комментарии: 0
  • |
0
Зато последние влюбленности Шевченко читаются, как «малороссийская» комедия с галушками под аккомпанемент веселой народной песни: «Ой пiд вишнею, пiд черешнею стояв старий з молодою, як iз ягiдкою…» Что-то вроде «Наталки Полтавки», где, как ни странно, роль одураченного Возного досталась… Великому Кобзарю. Упрямая, не вписывающаяся ни в какие схемы действительность словно посмеялась над излюбленными философскими построениями Тараса Григорьевича.

Всю жизнь Шевченко преследовал сюжет о соблазненной нехорошим барином крепостной праведнице. Впервые он всплыл в «Катерине», а потом раз за разом будет выныривать то в стихах, то в прозе, как надоедливый сорняк. На первый взгляд непонятно, почему во всем виноват ловелас-офицер. Силой он наивную Катю за порог не тащил, белых ручек ей за спину не заламывал, на соломе не насиловал. Произошло все по взаимному согласию. Но Шевченко, не вдаваясь в психологические нюансы, винит в блуде только проклятого дворянина и не задумывается, что селянка, наверное, просто тщеславно надеялась стать барыней, скакнув в благородное сословие прямо с душистого «батькiвського» сеновала.

Все становится ясно, если предположить, что поэта просто давила зависть к удачливому сопернику-аристократу. А потому, мучаясь комплексом сексуальной неполноценности, Тараса Григорьевич наделяет его чуть ли не чертячьей шкурой — а бычьей так точно:

Паничi…
Свого весiлля дожидали
Та молодих дiвчат в селi,
Mов бyгаї, перебирали.

В жизни же подобные сюжеты оборачивались часто счастливой развязкой — и благодетель Шевченко, поэт Жуковский и даже сам барин его Павел Энгельгардт от рождения были незаконнорожденными — байстрюками, но добрые дворянские папаши не дали им подохнуть под забором.

Всего этого идеалист Тарас почему-то не замечает. К тому же примерно в 1858 году он окончательно разочаровался в интеллигентных барышнях и ему со всем пылом поэтической души вдруг захотелось простую бабу — грубую, потную, но зато покорную и влюбленную, как дура. Причиной перерождения послужил неудавшийся роман с пятнадцатилетней актрисой Катенькой Пиуновой.

Шевченко увидел ее в Нижнем Новгороде в пьеске «Москаль-чаривнык». На поэта, свихнувшегося на всем национальном, украинская плахта Катеньки подействовала, как вывешенные сушиться дамские панталоны — на распаленное воображение фетишиста. Шестого января он совсем раскис и восторженно записал в дневнике: «Пиунова сегодня в роли Простушки (водевиль Ленского) была такая милочка, что не только московским — петербургским, парижским бы зрителям в нос бросилась. Напрасно она румянится. Я ей скажу об этом. С роли Тетяны (в «Москали-чаривныке») она видимо совершенствуется, и, если замужество ей не попрепятствует, из нее выработается самостоятельная великая артистка».

Логическим следствие этого мудрого вывода стало для Кобзаря почему-то предложение выходить за него замуж. Наверное, он все-таки не очень хотел, чтобы из Катеньки «выработалась» великая артистка. Но та подумала, артистично покрутила хорошеньким носиком, почитала вместе с Тарасом Григорьевичем любовные стишки, да и потихоньку съехала с темы, вызвав у поэта гневную запись в дневнике: «Дрянь госпожа Пиунова!»

18 марта в Москве Шевченко уже засматривается на молоденькую жену историка Максимовича: «И где он, старый, антикварий, выкопал такое свежее чистое добро? И грустно, и завидно». Хотелось себе такого же. И тогда в гениальной голове батька нации вызрел фантастический план — раз панночки меня не хотят, на зло всем женюсь на крепостной!

Впервые в полном объеме проект этот созрел в письме к дальнему родственнику, тоже носившему фамилию Шевченко — Варфоломею, хлопотавшему, кстати, и о покупке хаты для Кобзаря: «Чи сяк, чи так, а я повинен оженитися, а то проклята нудьга скине мене з свiта».

В качестве невесты Тарас подобрал служанку Варфоломея — некую Харитину Довгополенко, которую видел только мельком: «Чи Хариту ще не приходив нiхто з нагаєм сватать? Якщо нi, то спитай у неї нишком, чи не дала б вона за мене рушникiв. Ярина сестрi обiцяла найти менi дiвчину в Керилiвцi; та яку ще вона найде? А Харитина сама найшлась».

Рассудительного Варфоломея, выбившегося в люди из простых крепостных, предложение это повергло в ужас. Тарасу он ответил: «Чоловiк ти письменний. Дiло твоє таке, що живучи над Днiпром на самотi з жiнкою, часом може треба б похвалитися жiнцi, що оце менi прийшла така и така думка, то оце я так i так написав, та и прочитать їй. Що ж вона скаже?»

Однако эти вполне разумные доводы Кобзаря не смутили: «Забув ти ось що: я по плотi й духу син i рiдний брат нашого безталанного народа, так як же себе поеднати з собачою панською кровью?»

С сентября 1859 года по самый июнь 1860 в каждом письме к родственнику Тарас Григорьевич требует, чтобы жена Варфоломея уговаривала Хариту выйти за него замуж. Но пока шла эта дипломатическая переписка, бойкая селянка успела завести себе другого ухажера. В мае Варфоломей радостно отрапортовал Кобзарю, что Харита «зробилась грубiянка, без спросу шляється, завела романси з писарем… отака iсторiя». В ответ на это Шевченко только философски заметил: «Шкода, що ота Харита зледащiла, а менi б луччої жiнки i не треба».

Однако писарь дурной девке нравился все-таки больше, за него она впоследствии и вышла. Поэта же «мадмуазель» Довгополенко просто боялась, считая «паном», и подозревала, что выкупив из крепостничества, он «закрепостит» ее на весь век. А ведь так хочется «погуляти».

После такого фиаско, казалось бы, можно и поостыть, но прекраснодушный автор «Катерины» уже нашел себе новый предмет страсти. Причем, прямо в Петербурге. Мать его знакомого Николая Макарова привезла в северную столицу из Нежина некую Лукерью Полусмакову.

По свидетельству Тургенева, это была молодая, свежая и неотесанная девка с чудесными русыми волосами, не очень красивая, но по-своему привлекательная. На лето ее отдали в прислугу жене Пантелеймона Кулиша, жившей на даче в Стрельне. Там нежинская девка проявила себя с лучшей стороны — вставала поздно, ходила нечесанной и неумытой. Вообще она была очень ленивой и неопрятной, к тому же любила деньги, сплетни и не очень берегла свою девичью честь, путаясь, с кем попало. Именно такую служебную характеристику выдала Тарасу Александра Кулиш, когда тот пришел свататься к ее прислуге.

Но все это не смутило народолюбца-теоретика и он даже передал будущей невесте букварь и крестик, который та, убедившись, что он не золотой, выбросила на помойку.

30 июля 1860 года поэт лично появился в Стрельне, торжественно неся букет полевых цветов. Шевченко попросил Лукерью выйти в сад и, уединившись в беседке, приступил к долгому разговору. По всей видимости, зрелище было довольно комическое, так как вся дворня ходила мимо забора и смеялась. По крайней мере, у Александры Кулиш, на свадьбе которой молодой поэт был когда-то боярином, сердце разрывалось на части при виде этой картины, а вся округа уже через полчаса знала от Лукерьи об одержанной ею победе и о том, что она сомневается, идти замуж или нет.

Шевченко накупил ей тканей, шляпок, туфель, перстней, белья, серег с медальонами, кораллов, Евангелие в белой оправе с золотыми краями, дорогого белого сукна казакин, стилизованный под украинскую свиту, серое пальто. Сам сделал для нее записную книжечку с рубриками прихода и расхода. На весь этот идиотизм только за один день 3 сентября было потрачено более 180 рублей! Любивший прибедниться Тарас, с тридцати четырех лет называвший себя не иначе как стариком, бегал теперь по Петербургу, как одуревший от страсти молодой бизон из сводолюбивых Соединенных Штатов, которые он так любил, ожидая оттуда нового «Вашингтона з новим i праведним законом». Все моральные изъяны своей избранницы он объясни «рабством», — утверждая, — что воля и достаток изменят ее к лучшему.

Сама же невеста, не лишенная чувства прекрасного, много рассказывала, как они собираются устроиться, и, между прочим, что ее жених говорит, будто на Украине зимой скучно, а потому она будет ездить в Париж или Петербург, чтобы избежать тоски, проживая на собственном хуторе! «Вот как судьба потешается над людьми, — комментировала ситуацию одна из знакомых поэта — Лукерья в Париже!»

Тарас Григорьевич снял своей возлюбленной комнату на Офицерской улице, но та, совсем утратив чувство реальности, стала возмущаться, что квартира досталась ей без прислуги. Когда однажды Шевченко рассердился на непорядок в доме, Лукерья бегала жаловаться знакомым, что не пойдет замуж за поэта. А когда ее спросили, как все будет, ответила:

— А так i буде, що заберу усе, що вiн менi дав, а за його таки не пiду! Такий старый, поганий та сердитий!

Вся эта комедия закончилась в один день. Зайдя к Лукерьи в необычное время (может, что-то и заподозрив), Великий Кобзарь застал возлюбленную в пылких объятиях обыкновенного лакея, ни черта не смыслившего ни в поэзии, ни в национальных идеях.

Застигнутая на горячем, невеста храбро ответила: «Xiбa ж би я за тебе, такого старого та поганого пiшла, коли б не подарунки, та не те, щоб панiєю бути». По другой версии любовником «нежинской ведьмочки» оказался не лакей, а домашний учитель, специально нанятый поэтом для повышения образовательного уровня будущей супруги.

Финальную точку, однако, поставила сама наглая девка, на очередной припадок влюбленности Тараса ответившая безграмотной, но полной чувства собственного достоинства нотой: «…твоеми записками издесь неихто не нужаеца». Все подарки, на сумму около тысячи рублей, были у нее торжественно отобраны.

Крах народно-эротической утопии заставил Шевченко вновь попытать счастья у представительниц высших классов. Завидев как-то на мольберте портрет Лукерьи собственной работы, Тарас нервно схватил его и, швырнув на стол, сказал своему приятелю Черненко: «А що, Федоре! Як на твою думку: чи не попробувати ще раз? В останнє? Не довелося з крiпачкою, з мужичкою, то може поталанить iз панночкою…»

«Панночкой» оказалась сорокалетняя старая дева — давняя знакомая Кобзаря Надежда Тарковская, сестра богатейшего украинского помещика и коллекционера. Однако и тут поэта ждал жестокий отлуп. Разозленный Шевченко посвятил Тарновской следующий «лирический шедевр»:

Прокинься, кумо, пробудись,
Та кругом себе подивись!
Начхай на ту дiвочу славу
Та щирим серцем, нелукаво
Хоч з псом, сердего, соблуди.

Трудно утверждать, подразумевал ли он под этим псом себя или обыкновенного Бровка, но отсылать в зоофильском виде «элегию» не решился и последнюю строчку заменил на более приличную: «Хоч раз, сердего, соблуди».

Ему так хотелось! Да все как-то не складывалось… Зато в теории это был настоящий пророк грядущей сексуальной революции!


ЗАПОРОЖСКИЙ МИФ

Для тех, кто знаком с историей только по «Кобзарю», бесспорно, что с ликвидацией Запорожской Сечи загнулось и украинское казачество. Помню, как сам я в детстве едва не рыдал от горя, ну, почему Екатерина так несправедливо обошлась с запорожцами? Вот донцов же оставила? И о них даже в романе «Тихий Дон» прочитать можно… А наших, чубатых, куда подевала? Точно: «вража мати».

«Версия» Шевченко была обязательной для советской школы. Так же, как сегодня — для украинской. Другим — места не находится.

Но как тогда объяснить загадочный пассаж из письма Тараса Григорьевича атаману Кухаренко oт 15 августа 1857 г.: «Думав я, їдучи в столицю, завернуть до вас на Сiч»…

Сечь более чем через восемьдесят лет после ее уничтожения? В России — тюрьме народов? Возможно ли это? Оказывается, возможно.

Сначала давайте разберемся с тем, что обычно называют «уничтожением». Ни один (подчеркиваю, ни один!) запорожец при этом не был убит, ранен или покалечен — то есть, «уничтожен». Возможно, что в суматохе кто-то получил по морде, но на Сечи так часто и с таким смаком давали по морде, что уставшая история в конце концов перестала фиксировать подобные мелочи. По-настоящему пострадали трое — кошевой Петр Калнышевский, писарь Глоба и судья Павло Головатый (Не путать с другим Головатым — Антоном, стараниями которого Запорожское войско было восстановлено).

Всех троих сослали в монастыри. Калнышевского — на Соловки. Остальных — в Сибирь.

Почему именно их?

Потому, что с 1767 года петербургское правительство подозревало кошевого в двойной игре в пользу Турции. Именно тогда полковой старшина Савицкий написал докладную или донос (как кому больше нравится) о том, что Калнышевский собирается поддаться султану и даже приказал казакам быть готовым к походу на Россию. Правда, вскоре атаман передумал, а во время восстания голытьбы на Сечи даже дал деру под защиту царских войск[21]. Но в год ликвидации Сечи старую «шаткость» ему припомнили. Судья и писарь пошли по делу как «сообщники».

О строгости режима на Соловках можно судить по тому, что после опалы Калнышевский прожил еще 28 лет и умер в 1803 году — стодесятилетним[22].

Можно ли было обойтись с ним еще мягче? Наверное, да. На дворе все-таки стоял Век Просвещения. Но мог бы и Савицкий держать язык за зубами — не к лицу, знаете ли, настоящему запорожцу строчить «докладные» куда попало.

А что же с остальной старшиной? Заставили пахать степь на Потемкина? Перепороли на радостях поголовно по врожденной московитской склонности к зверству? Не угадали. Их «репрессировали» — то есть, приравняв к российскому дворянству, наделили армейскими чинами и землей. Причем, землю оставляли ту, которой владели до «ликвидации». А кому не доставало до положенных на дворянское рыло полутора тысяч десятин, еще и прирезали! Чтоб не обидно было. Некоторые «по знакомству» не остановились даже на полутора тысячах. Атаман Вершацкий, например, оттяпал себе на Днепре 7950 десятин. Атаман Кирпан — 11912. А есаул Пишмич «приватизировал» почти двенадцать с половиной тысяч[23]! Так что, Сечь, как говорится, приговорили ко всеобщему удовольствию. Многие прибарахлившиеся «братчики» даже облизывались на радостях.

Простые же экс-сечевики, по замыслу Потемкина, должны были по доброй воле поступить в гусарские и пикинерские полки. Но тут он явно недооценил тот исторический фактор, который сам Шевченко называл «невозмутимым хохлацким упрямством». Служить в каких-то там гусарах запорожцы явно не желали, не в силах расстаться с шароварами ради узких рейтуз.

Вместо этого часть казаков дала деру за Дунай, а остальные разбрелись по плавням, таская из тины карасей и дожидаясь очередной перемены политического курса.

В конце концов «хохлацкое упрямство» доконало даже неукротимого екатерининского орла. Шестого апреля 1784 года Потемкин, предвидя очередную войну с турками, добыл разрешение императрицы обновить Войско Запорожское «на манер Донского», чтобы не оставлять южные границы империи распахнутыми, как ворота корчмы.

Поначалу оно так и называлось — «Верное Запорожское Войско». А потом получило новое название — Черноморское. Потемкину же достался диковинный титул Гетмана казацких войск Екатеринославских и Черноморских. Так что, последним нашим гетманом был именно он — даже умер на руках черноморцев из своего конвоя.

В 1792 г. после победоносной турецкой войны, в которой казаки героически захватили крепость Хаджибей на месте нынешней Одессы и со стороны Дуная ворвались в Измаил[24], Екатерина II пожаловала черноморцам в вечное владение Кубань, отобранную у ногайских татар Суворовым. Бывшие запорожцы получили гигантский шмат целинной земли, удивительно похожий на тот, которого их некогда лишили, и право войскового управления. Все ТРИДЦАТЬ ВОСЕМЬ запорожских куреней ПОД ТЕМИ ЖЕ названиями были перенесены на Кубань!

Именно тогда судья Антон Головатый, вырвавший из царских рук эту милость, сложил знаменитую песню «Годi нам журитися, пора перестати.»

Знал ли об этом Шевченко? Конечно же знал!

В первом издании «Кобзаря» были даже откорректированные потом строки:

Наш завзятий Головатий
Не вмре не загине:
От де, люди, наша слава,
Слава України[25].

И не только знал! Если бы он действительно хотел вести так ценимый им казачий образ жизни, то для этого в его время существовали все возможности. Достаточно было всего лишь записаться в Полтавский, Каневский или, если уж так угодно, Уманский курень Черноморского войска и с утра до вечера до посинения, до одури, до кровавых черкесских мальчиков в глазах ползать на брюхе по кубанскому пограничью, выслеживая басурмана.

Конечно, эту реальную казачью жизнь никак нельзя было сравнить по комфорту с петербургским порханьем вольного художника. Но десятки тысяч тогдашних украинцев именно ее и выбрали. Только официально за первую половину XIX столетия на Кубань с Украины переселилось около 130 тысяч человек!

И для этого вовсе не обязательно было ходить в лучших друзьях у атамана Кухаренко. Вольный доступ в казачье войско был прекращен только по окончании Кавказской войны. Но ее хватило на целых шестьдесят лет! Даже Шевченко не дожил до ее окончания. Фактически к тому времени все, что хотело на Украине оказачиться — дернуло на Кубань.

И только один стихотворец, отнюдь не спеша приобщиться к тяготам походной жизни, печально блуждал в мечтах за пустынными днепровскими порогами и время от времени притворно вздыхал: «Нема Сiчi…»

А тайком пописывал Кухаренко. «Думав я завернуть на Сiч…»

Что же, все-таки не завернул?


ИМПЕРСКИЙ ГИМН КОТЛЯРЕВСКОГО

Но есть писатель, опровергший слезливый шевченковский миф еще до его рождения — Котляревский. В отличие от остальной украинской литературы, он принципиально мажорен. Не плачет у него Украина, не ревут волы, не помирает бедный Грыць, не волокут черт-те куда татары Роксолану. Всей этой сопливой каши у Котляревского нет и быть не может. Наоборот!

Превратили в кучу дерьма Трою? Ну, и бес с ней! Посмолим чайки и в море — искать новую.

Дидона от любви сгорела в буквальном смысле? Дура-баба. Другая будет лучше.

Много народу положили ради победы? Что ж, вечная слава героям.

Для Шевченко вхождение Гетманщины в Империю — вечный повод к трагедии. А у Котляревского тоже событие породило «Энеиду» — самое веселое произведение из когда-либо написанных по-украински.

Правда, в советскую эпоху Котляревского пытались кое-как приспособить к коммунистической идеологии, превратив в эдакого «прото-Шевченко», высмеивающего «панiв» с позиций народа. Приспособление шло плохо — Котляревский и сам был пан. Имел восемь душ крепостных. Служил в кавалерии, за десять лет пройдя от рядового до капитана. Воевал с турками. Орден св. Анны получил за склонение «татар буджакских быть приверженными к России». Был приятелем всех малороссийских генерал-губернаторов — от Куракина до Репнина. Бриллиантовый перстень получил из рук Александра I. Великий князь Николай Павлович (будущий Николай I), проезжая через Полтаву, пожелал получить для себя два экземпляра «Энеиды».

К тому же двери ада у Котляревского, в отличие от Шевченко, открыты всем без социальных различий.

Там всi невiрнi i христьяне,
Були пани i мужики,
Була тут шляхта i мiщане,
i молодi, i старики;
Були багатi i убогi,
Прямi були i кривоногi,
Були видющi i слiпi,
Були i штатськi, i воєннi,
Були i панськi, i казеннi,
Були миряни, i попи.

«Страждання народу в крiпацькiй неволi» давно стало общим местом. При этом забывают очевидное. Так же, как украинский, страдал и русский мужик. И точно такими же привилегиями, как российский дворянин, обладал дворянин украинский. Это была не национальная, а дворянская империя. Как всякий подобный организм, она возникла из слияния двух элит — верхушки малороссийского казачества и петербургского правящего класса. «Брак» между ними был заключен в буквальном смысле — Алексей Разумовский разделил постель с дочерью Петра Великого (того самого, «що розпинав нашу Україну», по словам Шевченка) и стал ее морганатическим мужем.

Впрочем, и все остальные империи возникают по подобному плану. Почти одновременно с эпохальными событиями на восточнославянской равнине Англия заключает унию с Шотландией — возникает Великобритания. Полутора веками ранее Польша и Литва слились в единую Речь Посполитую. И даже Бисмарк создаст по тому же сценарию Германскую империю, соединив элиты Пруссии и Германских княжеств.

У Котляревского, одевшего своих героев в мешанину из античных и современных одежд, троянцы сливаются с латинянами, давая начало будущему Риму — зеркальное отражение событий, спаявших Гетманщину с Петербургом.

Процесс этот был абсолютно закономерен. Сама по себе Гетманщина оказалась слабосильным неконкурентоспособным организмом. Крымское ханство в ее времена начиналось под Запорожьем. Граница с Польшей проходила сразу за Киевом по речке Ирпень — бегать далеко не надо. Необходим был союз для решения внешнеполитических проблем. И он удался!

К тому времени, когда Котляревский засядет за «Энеиду», все было уже иначе — и Речь Посполитая, и Крым просто перестали существовать под ударами единой восточнославянской империи. Победоносному офицеру императорской армии Ивану Котляревскому, на глазах и при участии которого свершилось это чудо, останется только снисходительно пошутить: «Як вернеться пан хан до Криму» и «до лясу, як ляхи метнулись». В выражениях он не стеснялся и симпатий не скрывал. Горе побежденным!

В пророчестве Юпитера в начале «Энеиды» содержится разгадка того, о чем на самом деле эта поэма:

Еней збудує сильне царство
i заведе своє там панство:
Не малий буде вiн панок.
На панщину весь свiт погонить,
Багацько хлопцiв там наплодить
i всiм їм буде ватажок.

XVIII век смотрел в античность, как в зеркало. Всемирное Государство римлян для него — прообраз всех будущих империи. Как человек наблюдательный, Котляревский отмечает параллели в украинской и римской истории. После поражения под Берестечком казаки оставляют Польше Правобережье, аналог чему в «Энеиде» — гибель Трои. Украинцы мигрируют на Слобожанщину, входившую в состав России — в поэме Эней с товарищами отправляется к царю Латину. Отношения с местной властью складываются непросто — порой доходит и до мордобоя. Но в результате Латин и Эней заключают союз, который принесет их потомству мировое господство и потерянную Трою, а казацкая старшина приобретает права российского дворянства и в союзе с ним возвращает при Екатерине II Правобережье, повергнув Польшу. Аналогия более чем очевидна.

Процесс, конечно, шел не без трений. Чему у Котляревского тоже есть свидетельство в водевиле «Москаль-чарiвник». Спорят вояка откуда-то из центрально-русских губерний и украинский крестьянин:

Солдат. Ну, что и говорить! Вить вы — природные певцы. У нас пословица есть: хахлы никуда не годятся, да голос у них хорош.

Михайло. Нiкуди не годяться? Нi, служивий, така ваша пословиця нiкуди тепер не годиться. Ось заглянь у столицю, в одну i в другу, та заглянь в сенат, та кинь по мiнiстрах, та тогдi i говори — чи годяться нашi куди, чи нi?

Если кинуть «по министрам», то расклад вот каков. Украинцами были: канцлер Безбородко (руководил внешней политикой, подписал знаменитый Кучук-Кайнарджийский договор, по которому северное Причерноморье отбиралось у Турции), канцлер Кочубей (подвизался на том же поприще), Трощинский (министр юстиции), Гудович (глава Государственного совета), Миклашевский (сенатор) и т. д.

Можно было бы посоветовать солдату заглянуть и в генералитет. Там бы он увидел еще двух земляков Ивана Петровича — фельдмаршала Паскевича, усмирителя Польши, и однофамильца поэта — Петра Котляревского, «генарал-метеора», отразившего на Кавказе персов в тот самый год, когда Наполеон стоял в Москве.

Некоторые реплики из водевиля в нынешней Украине хоть запрещай: «Теперь чи москаль, чи наш — все одно: всi одного батька, царя Бiлого, дiти».

Нет, это была и наша Империя, что отразилось и в царском титуле — «всея Великая и Малая, и Белая». Точно так же, как в полном названии другой короны до сих пор красуется: «Объединенное королевство Великобритании, Шотландии и Северной Ирландии».

Ни замалчивать, ни стыдиться своего имперского прошлого у нас нет смысла. Оно было прекрасно.

Свидетельством чему — бессмертная «Энеида».

* * *
По вечерам я люблю выходить к памятнику Шевченко напротив Университета, носившего некогда имя князя Владимира. Тяжелый, с набыченной головой, с отвисшими усами, Тарас напоминает воскресший идол языческого Перуна. Именно этого бога сверг когда-то в Днепр креститель Руси. Почему-то никому в голову не приходит символическая связь между этими событиями. Имени Владимира Университет лишили большевики. Они же установили культ Шевченко и этот перуноподобный истукан в сквере. Они же по-гайдамацки щедро оросили Украину кровью. Древний Перун словно воскрес в культе Шевченко.

Живой Тарас всегда притягивал к себе энергию окружающих. О нем заботились. Его выкупали из крепостной неволи. Учили. Слали деньги. Вытаскивали из армии. Сам он не мог ничего. Нет ничего удивительного, что Украина теперь повторяет его судьбу, жалуясь, плача, клянча кредиты и ожидая чуда. Ведь для нее он тоже стал языческим богом. Как сказочный вурдалак, Шевченко по-прежнему пьет из нас энергию, требуя поклонения. Но он уже все сказал и ничего не знает о грядущем, кроме того, что «буде син, i буде мати, i будуть люди на землi».

Честно говоря, это и без него было известно. Пора взглянуть на этого человечка, чей рост был всего лишь 164 см, без искажающей масштаб подставки постамента.

Он был «мобилизован» большевиками почти сразу же после захвата власти. Памятник ему, как «великому деятелю социализма», был по распоряжению Ленина втиснут в Москве уже в 1918 году. Жестокость послереволюционной действительности превосходила все испытанное страной доселе. Поэтому новому режиму, расстрелявшему за тридцать лет поэтов больше, чем их родилось в России за три столетия царствования династии Романовых, понадобился миф, что где-то в далеком прошлом якобы бывали времена еще более жестокие. Что это за жестокость, старались не уточнять. Ибо невозможно, будучи в здравом рассудке, поверить, что три дня николаевской барщины — хуже ежедневной (без выходных!) работы в передовом сталинском колхозе. Как невозможно поверить и в то, что розги, которыми однажды, по приказу пана, угостили на конюшне Тараса, ужаснее ликвидации кулачества «как класса».

Нынешней Украине он нужен по той же причине. Когда зарплату не выплачивают месяцами, а в домах отключают свет, нет ничего утешительнее баек о крепостном праве, во времена которого света не было вообще. Между тем, военные потери всей Российской Империи «бездарного, реакционного» Николая І в Крымской войне (310 тысяч) в восемь(!) раз меньше, чем потеряла без всякой войны Украина за десять лет независимости.

Можно, конечно, сказать, что Шевченко в этом не виноват. Что он не жаждал обожествления. Что вдохновенно выводя в завещании: «І вражою злою кров'ю волю окропiте» он имел в виду что-нибудь совсем другое, какой-нибудь очередной поэтический образ, вроде клюквенного сока.

Но, господа, отчего же мы удивляемся, что у этой воли получилось такое омерзительное, заляпанное кровью лицо?


СКАНДАЛЬНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ О Т. Г. ШЕВЧЕНКО ЕГО СОВРЕМЕННИКОВ


«КОБЗАРЬ» ЗА СЧЕТ КРЕПОСТНИКА

(Эпизоды из жизни Шевченко по воспоминаниям Петра Мартоса)

Шевченко я знал коротко. Я познакомился с ним в конце 1839 года в Петербурге, у милого доброго земляка Е. П. Гребенки, который рекомендовал мне его как талантливого ученика К. П. Брюлова. Я просил Шевченко сделать мой портрет акварелью, и для этого мне надобно было ездить к нему. Квартира его была на Васильевском острове, состояла из передней, совершенно пустой и другой, небольшой, с полукруглым вверху окном, комнаты, где едва могли помещаться — кровать, что-то в роде стола, на котором разбросаны были в живописном беспорядке принадлежности артистических занятий хозяина, разные полуизорванные, исписанные бумаги и эскизы, мольберт и один полуразломанный стул, комната, вообще, не отличалась опрятностью: пыль толстыми слоями лежала везде; на полу валялись тоже полуизорванные исписанные бумаги, по стенам стояли обтянутые на рамах холсты — на некоторых были начаты портреты и разные рисунки. Однажды, окончив сеанс, я поднял с пола кусок исписанной карандашом бумажки и едва мог разобрать четыре стиха:

Червоною гадюкою
Несе Альта вiстi.
Щоб летiли круки з поля
Ляшкiв-панкiв їсти.

Що се таке, Тарас Григорьевич? — спросил я хозяина — Та се, добродiю, не вам кажучи, як инодi нападуть злиднi, то я пачкаю папiрець, — отвечал он. — Так що ж? Се ваше сочинениє? — Эге ж! — А багато у вас такого? — Та є чималенько.

— А де ж воно? — Та отам пiд лiжком у коробцi. — А покажiть.

Шевченко вытащил из-под кровати лубочный ящик, наполненный бумагами в кусках, и подал мне. Я сел на кровать и начал разбирать их, но никак не мог добиться толку.

Дайте менi оцi бумаги додому, — сказал я, — я їх прочитаю. — Цур йому, добродiю! Воно не варто працi. — Нi, варто — тут щось дуже добре. — Йо? чи ви ж не смiєтесь iз мене?

— Та кажу ж, нi. — Сiлькось, — возьмiть, коли хочете; тiльки, будьте ласкавi, нiкому не показуйте й не говорiть. — Та добре ж, добре!

Взявши бумаги, я тотчас же отправился к Гребенке и мы, с большим трудом, кое-как привели их в порядок и, что могли, прочитали.

При следующем сеансе я ничего не говорил Шевченко об его стихах, ожидая, не спросит ли он сам о них, — но он упорно молчал; наконец я сказал:

— Знаете що, Т. Г. ? Я прочитав вашi стихи — дуже, дуже добре! Хочете — напечатаю?

— Ой, нi, добродiю! не хочу, не хочу, далебi що не хочу! Щоб iще побили! Цур йому!

Много труда стоило мне уговорить Шевченка; наконец он согласился и я, в 1840 году, напечатал Кобзаря. При этом не могу не рассказать одного обстоятельства с моим цензором.

Это был почтенный, многоуважаемый Петр Александрович Корсаков.

Последняя пьеса в «Кобзаре» (моего издания) — «Тарасова ночь». С нею было наиболее хлопот, чтобы привести ее в порядок. Печатание приближалось уже к концу, а она едва только поспела. Поскорее переписавши ее, я сам отправился к Корсакову, прося его подписать ее.

— Хорошо! сказал он, — оставьте рукопись и дня через два пришлите за нею. — Нельзя, П. А. в типографии ожидают оригинала. — Да мне теперь, право, некогда читать. — Ничего — подпишите, не читавши; все же равно — вы не знаете малороссийского языка. — Как не знаю! — сказал он обиженным топом. — Да почему же вы знаете малороссийский язык? — Как же! Я в 1824 году проезжал мимо Курской губернии. — Конечно, этого достаточно, чтобы знать язык, и я прошу у вас извинения, что усомнился в вашем знании, но, ей Богу, мне некогда ждать; пожалуйста, подпишите скорее, — повторяю, в типографии ожидают оригинала. — А что, тут нет ничего такого? — Решительно нет.

Добрый П. А. подписал; «Кобзарь» вышел.

В то время был в Петербурге Григорий Степанович Тарновский, с которым я познакомил Шевченко; а вскоре приехал Николай Андреевич Маркович, поссорившись с московской цензурой за свою историю Малороссии и надеясь найти петербургскую более снисходительною. Я свел его с добрейшим Петром Александровичем, и в тоже время познакомил с ним и Шевченко….

И вот Тарас наш развернулся, — завелись денежки, — начал кутить…

Я помню эти знаменитые, незабвенные оргии у одного из наших любимых в то время писателей, на которые попадал иногда и Тарас. — Весело, безотчетно весело жилось тогда!… Да и какие лица участвовали в них, и какие имена!… Но — иных уж нет, а те далече…

* * *
В письме Шевченко к редактору народного чтения есть тоже неверности и нет многого действительного, — так, он не описывает главной причины своего освобождения, — о чем сказано будет ниже. — Вероятно, об этом знают и другие. Сам Шевченко никогда мне этого не рассказывал, а спросить его казалось мне щекотливым.

Г. Сава Ч. говорит, что, по словам поэта, во время путешествия Шевченко с сестрою в лебединский (киевской губернии) монастырь, заронилась в его душу идея будущих «Гайдамак».

— Нет! это было не так.

Тогда же (в 1840) мне хотелось узнать больше подробностей о Барской конфедерации. Статья энциклопедического лексикона Плюшара не удовлетворила меня. Часто я говорил об этом с Гребенкою, в присутствии Шевченко, который был в то время еще довольно скромен, и не только ни одного известия не сообщил мне, но не подал даже знака, что ему известно что нибудь о происшествиях того времени. Я перечитал множество сочинений, в которых надеялся найти хоть что-нибудь об этих делах; наконец мне попался роман Чайковского на польском языке Wernyhora, изданный в Париже. Я дал Шевченко прочитать этот роман; содержание «Гайдамак» и большая часть подробностей целиком взяты оттуда.

* * *
Дело о выкупе Шевченко началась совсем не так, как рассказывает г. Сава Ч. и сам Шевченко, который умалчивает о подлинном факте. Это было вот как:

В конце 1837-го, или в начале 1838-го года, какой-то генерал заказал Шевченко свой портрет масляными красками. — Портрет вышел очень хорош и, главное, чрезвычайно похож. Его превосходительство был очень некрасив; художник, в изображении, нисколько не польстил. — Это ли, или генералу не хотелось дорого, как ему казалось (хотя он был очень богат), платить за такую отвратительную физиономию, но он отказался взять портрет — Шевченко, закрасивши генеральские атрибуты и украшения, вместо которых навесил на шею полотенце и добавив к этому бритвенные принадлежности, отдал портрет в цирюльню для вывески. Его превосходительство узнал себя — и вот возгорелся генеральский гнев, который надобно было утолить, во что бы ни стало… Узнавши кто был Шевченко, генерал приступил к Энгельгардту, бывшему тогда в Петербурге, с предложением — купить у него крестьянина. Пока они торговались. Шевченко узнал об этом и, воображая, что может ожидать его, бросился к Брюллову, умоляя — спасти его. Брюллов сообщил об этом В. А. Жуковскому, а тот Императрице Александре Федоровне. — Энгельгардту дано было знать, чтоб он приостановился с продажею Шевченко.

В непременное условие исполнения ходатайства за Шевченко Императрица требовала от Брюллова окончания портрета Жуковского, давно уже Брюлловым обещанного и даже начатого, но заброшенного, как это очень часто бывало с Брюлловым. Портрет вскоре был окончен и разыгран в лотерее между высокими лицами Императорской фамилии. — Энгельгардту внесены были деньги за Шевченко.

Нужны ли тут какие-нибудь комментарии?…

Как же Шевченко, впоследствии, отблагодарил Императрицу за этот великодушный поступок!!!. Недаром теперь и друзья его скрыли подлинный факт и виновников откупа Шевченко…

Я сказал, что с изданием Кобзаря у Тараса завелись денежки, и он начал кутить. Я, сколько мог, старался воздерживать его от этой разгульной жизни, предчувствуя, что ею он убьет свой талант и, может быть, наживет себе еще беду.

Предчувствия мои, к сожалению, оправдались; но в то время Шевченко рассердился на меня за это до того, что бывши потом в наших местах, не захотел даже побывать у меня и я нигде с ним не встречался. Живописью занимался он здесь мало; но много написал стихотворений, к сожалению, в духе возмутительном, которые, как я предвидел, довели его до несчастья.

Недаром говорит пословица; с хама не будет пана.


* * *

Не могу, при этом не рассказать анекдота о Z., который утверждает, как сказано в «Основе», что Шевченко был отправлен в Пб. по этапам.

Когда Шевченко содержался в Киеве под арестом, там проживал в то время и Z., бывший с ним в большой дружбе. Генерал-губернатор (Бибиков) потребовал Z. к себе.

— Вы знакомы с Шевченко, — спросил он? — Знакомы, Ваше Высокопревосходительство, отвечал Z. — Какие у вас с ним отношения? — А що ж, В. В., якi нашi отношения!… Чи по правде прикажете говорить? — Конечно, если я вас спрашиваю, то вы должны отвечать самую истину.

— Що ж, В. В., негде деться, треба казать правду… Тильки вже В. В., простить! я знаю, що воно так не слiдує, — се противозаконно, — та що ж робить!… Як приїхав я здому, то привiз, простiть В. В., привiз, кажу, барильце сливьянки, та барильце вишневки; а квартира моя и Шевченкова, були оттак собi поруч, — та мы було й носимся з барильцями, од мене до його, а од його до мене, поки аж випили уже; а як випили, то всi одношення перестали: нiчого було носить, В. В. — Прощайте г. Z.!

Это как говорится по нашему: пошить у дурни.

Несмотря, однако же, на это, полиция стерегла выезд Z. из Киева, — и когда Z. собрался домой, то ему предшествовал секретно полицейский чиновник, с жандармом, который и приехал в хутор Сороку прежде хозяина и дома встретил его, предъявив предписание — осмотреть его бумаги. — Сiлькось, — як зволите, — отвечал Z.

Чиновник перерыл все и не нашел ничего подозрительного. Оставался один шкаф, запертый двумя замками — внутренним и висящим.

— Отоприте-ка этот шкаф, — сказал чиновник. — Э нi! звиняйте — сього вже не буде! — Как не будет? Вы должны показать все, отоприте сей час! — ей же Богу, не одчиню, — Слушайте, если не хотите открыть добровольно, то я прикажу сбить замки. — Батечку, голубчику! не займайте оцей шкафи, — помилуйте. Бога ради! — Но несмотря па все мольбы Z., жандарм сломал замки.

— Ой лишенько! пропав же я теперь на вiки, — закричал в слезах Z.

Шкаф открыт. На полках стоят, выстроившись рядами, как солдаты, сулии, бутыли, бутылки, штофы, и вся армия была поставлена в прежнем порядке.

— Что вы боялись и плакали — спросил чиновник, — тут ничего нет. — Як ничего нет. Тут мои детки; як же менi не бояться за їх, та не плакать, коли я думав, що вы их позабираете.

* * *
Шевченко был принят в Малороссии очень хорошо в лучших наших аристократических домах, — отчего же такая ненависть к панству?

Менi невесело було
І в нашiй славнiй Українi!
Нiхто любив мене вiтав
І я тулився нi до кого, —
Блукав собi, молився Богу,
Та люте панство проклинав.

Говорит он в одном стихотворении. — Чем же это панство люте? — Шевченко, более других северных пролетариев, которые так много пишут и до сих пор о притеснениях крестьян помещиками, мог видеть хорошее положение этих крестьян, никогда ни в чем не нуждавшихся у хорошего владельца. Исключения, конечно, были, — но они были редки, по крайней мере, в Малороссии.

1863 г., Апрель.
«Вестник Юго-Западной и Западной России», Киев, 1863, т. 4


СТУКАЧ-САМОВОЛЬЩИК ПРОТИВ ДОНОСЧИКА-ЗАКОННИКА

(Из воспоминаний Ф. М. Лазаревского о Шевченко)

По конфирмации Государя Императора, состоявшейся в конце мая 1847 года, Т. Г. Шевченко, в сопровождении фельдъегеря Видлера, отправлен на почтовых в ссылку в Оренбург, отстоящий от Петербурга на 2110 верст, и через семь дней, в 11 часов ночи, доставлен на место назначения, делая по 300 верст в сутки. Там его зачислили в пятый Оренбургский линейный батальон во вторую роту, занимавшую гарнизон в Орском укреплении. К этому времени и относится первоначальное знакомство с Шевченко покойного Федора Матвеевича, который с 1846 года служил в Оренбургской пограничной комиссии, а старший брат его Михаил Матвеевич, впоследствии задушевный друг и душеприказчик поэта, находился в Троицке, в 200 верстах от Оренбурга в должности попечителя прилинейных киргизов. Эти два брата — земляки, насколько от них зависело, и облегчили горькую участь нашего изгнанника… (М. Чалый).

* * *

В некоторых провинциальных кружках долго и упорно продолжали циркулировать нелепые рассказы о том, будто бы Шевченко в Орской крепости испил горькую чашу солдатского житья. Будто бы он изобразил себя стоящим под палками, с руками, вскинутыми на голову, с надписью: «От, як бачите!» А Н. М. Белозерский в «Киевской Старине» уверяет, что он видел у Лизогуба портрет Шевченко, с подписью: «Оттак тоби». Стоит Тарас в мундире, а унтер колотит его тесаком… «Вероятно, замечает глубокомысленно автор этой нелепой выдумки, рисунок и надпись были стерты при прохождении через цензуру крепостного начальства». Трудно объяснить происхождение этой небылицы.

Подобный же нелепый рассказ случилось слышать мне от какого-то господина, вовсе мне незнакомого, который повествовал, что когда он служил в Оренбургском батальоне вместе с Шевченко, то однажды он пришел к нему избитый тесаком, в слезах попросил бумажку и тут же нарисовал себя стоящим под палками и надписал: «От, як бачите!».

Терпеливо выслушав рассказ, я спросил рассказчика:

— А в каком году это было?

— В 1851-м.

— А как фамилия командира того батальона, в котором вы изволили служить?

И он назвал какую-то вымышленную фамилию. Тогда я публично назвал его лгуном, и он не посмел даже оправдываться.

Могу уверить всех, кому дорога истина, что Тарас Григорьевич с благодарностью вспоминал всегда о своих начальниках в Орской крепости, что ни о каких палках и фухтелях не было там и помину, что никакого цензора для его писем и рисунков там не существовало, и если de jure и считалась какая-нибудь цензура, то у него было довольно благоприятелей, при содействии которых письма его могли всегда избегать ее. Александрийский, по тогдашнему моему служебному положению и по доверию, каким я пользовался у генерала Ладыженского, с великою готовностью исполнял все мои просьбы, но и помимо моего влияния, он очень любил Тараса. Кроме того, от всяческих взысканий и строгостей батальонного начальства Кобзаря хранило доброе расположение бравого казака Матвеева, который при каждой встрече со мной обыкновенно обращался ко мне с вопросом: «А что ваш Шевченко? Пожалуйста, — прибавлял он, понизив голос, — если что не так, заходите ко мне и скажите».

Повторяю: совместимы ли при таком положении Шевченко палки и тесак унтера?


* * *


Во весь 1849 г., я, по делам службы, подолгу оставался в киргизских степях. Вернувшись однажды из командировки глубокой осенью, я застал в своей квартире Шевченко и моряка Поспелова, с которым поэт более года провел в Аральской экспедиции. Тарас, Поспелов, Левицкий и я зажили, что называется душа в душу: ни у одного из нас не было своего, все было общее; а с Тарасом у нас даже одежда была общая, так как в это время он почти никогда не носил солдатской шинели. Летом он ходил в парусиновой паре, а зимой в черном сюртуке и драповом пальто. Иногда заходил к нам и Бутаков, чаще же других гостил К. И. Герн. Матвеев также не чуждался нашего общества. Вечера наши проходили незаметно. Пили чай, ужинали, пели песни. Тарас с моряком Поспеловым иногда прохаживались по чарочкам. Изредка устраивались вечера с дамами, причем неизменной подругой Тарасовой была татарка Забаржада, замечательной красоты. А. И. Бутакову очень понравились наши вечера, но, стесняясь своего подчиненного Поспелова, он у нас не засиживался. Однажды Алексей Иванович просил устроить в его квартире подобный нашему вечер, только без Поспелова. Был назначен день, но как на зло в этот именно день Бутаков был приглашен на вечер к Обручеву. Тем не менее, мы собрались у него и ожидали его к ужину. К трем часам вернулся хозяин. Тарас собственноручно зажарил превосходный бифштекс, и мы пропировали до свиту.


* * *


В мое отсутствие Шевченко сблизился с поляками, которых в николаевское царствование в Оренбурге была целая колония. Они очень ухаживали за Тарасом, что подчас сильно тяготило его, хотя по наружности он с ними был на дружеской ноге…

Раз приходит ко мне Тарас и предлагает свой портрет.

— Возьми ты у мене, Христа ради, оцей портрет, хотилось бы, щоб вин зостався у добрых руках, а то поганци ляхи выманять ёго у мене. Усе пристають, щоб я им оддав.

— Де ж ты, — пытаюсь, — малював его?

— Та у их же й малював.

Портрет, по желанию поляков, долженствовал изобразить Шевченко сидящим в каземате Орской крепости за решеткой, но такой обстановки на рисунке не оказалось.


* * *


Вообще говоря, в короткий период своего житья-бытья в Оренбурге Тарас Григорьевич был обставлен превосходно. Образ жизни его ничем не отличался от жизни всякого свободного человека. Он только числился солдатом, не неся никаких обязанностей службы. Его, что называется, носили на руках. У него была масса знакомых, дороживших его обществом, не только в средних классах, но и в высших сферах оренбургского населения: он бывал в доме генерал-губернатора, рисовал портрет его жены и других высокопоставленных лиц.


* * *


В 1849 году прибыл в Оренбург на службу только что выпущенный из какого-то кадетского корпуса смазливенький прапорщик Исаев. Не прошло и полгода, как по городу стали ходить слухи о том, что сей юный Адонис приглянулся супруге N. N. (Карла Герна, штабного офицера Оренбургского корпуса — прим. О. Б.). Слухи эти приводили Тараса в исступление.

— Докажу ж я этой к…! Не дам я ей безнаказанно позорить честное имя почтенного человека, — кипятился он, заходя ко мне.

— Не твое, — говорю, — дело мешаться в семейные дрязги. Помни, Тарасе, что ты солдат, а Исаев, хоть и плюгавенький, да офицер, и если через тебя что-нибудь откроется, то ты думаешь — N. N. подякує тоби? Есть вещи, про которые лучше не знать.

Но Тарас мой не унимался. Он начал следить за женой N. N. и каждый вечер приносил мне все новые известия о своих наблюдениях и открытиях. В пятницу на страстной неделе он прибежал ко мне с торжествующей физиономией.

— Накрыв! Доказав! N. N. со двора, а он в форточку, а я следом за N. N., вернув его додому да прямо в спальню…

— Дурень же ты, дурень, Тарасе! Наробив ты соби лыха. Знай же, що се тоби не минеться даром: маленькая душонка Исаева отдаст тоби!..

На следующий день, в страстную субботу Тарас был дома, а я получил официальное приглашение пожаловать к генерал-губернатору в таком-то часу разговеться. Спрашиваю Тараса, как тут быть?

— Ты соби як знаєш, а я пойду в гости. В сумерки ко мне прибежал Герн, страшно озабоченный, взволнованный.

— Где Тарас? — спрашивает меня торопливо.

— Поехал, — говорю, — в гости.

— Ради Бога, поскорей зовите его в квартиру. Жгите там все, что сколько-нибудь может повредить ему: на него Обручеву подан донос. Уже сделано распоряжение произвесть в его квартире обыск.

Я бросился к знакомым, забрал Тараса и помчался с ним на Слободку. Он был совершенно покоен и даже подшучивал над собой. Приехали. Вывалил он мне целый ворох бумаг и несколько портретов: начатый портрет жены Герна и его самого.

— Ну, що ж тут палыть? — обратился он ко мне. — Я, хотя и знал содержание чуть ли не всех писем к нему, но стал их пересматривать. Все они, по моему мнению, были самого невинного свойства.

— И я тебе пытаю, — отвечал я вопросом на его вопрос, — що палыть?

— Палы уси письма кн. Репниной.

И все драгоценные для Тараса послания Варвары Николаевны, конечно, самые невинные, брошены в камин. Туда же полетели и еще некоторые бумаги, по выбору самого Тараса.

Пытливо прочел я письма брата Василия, свои письма, письма Левицкого, Александрийского и др., но ровно ничего, по-моему, в них не было недозволенного, а тем более преступного, но Тарас командовал: «Палы!».

— Но послухай же, мий голубе: як мы все спалим, то догадаються, що нас предупредили об обыске, да и стануть искать вынуватого. А не будет ли в таком разе в ответе Карл Иванович?

— И то правда, — согласился Тарас. — буде!

Пойидем до тебе, та там що-небудь спалым.

Когда мы въезжали в город, то в Сакмарских воротах повстречали плац-адъютанта Мартынова, полицмейстера и еще какого-то военного. Мы догадались, что они едут в Слободку. Не смыкаючи очей провели мы эту ночь, но обыска у меня не было. Рано утром, прямо от Обручева приехал к нам после разговин Александрийский и рассказал все, что там происходило:

— На меня, — говорил он, — внезапно накинулся Обручев: «А-а, так мы отвечаем пушками на вопли порабощенного народа о свободе! (Цитата из письма Александрийского к Ш-ку о бунте киргизов в 1848 г.) На обвахту! На белое, черное, синее море (поговорка Обручева). А Лазаревский здесь? А-а, в переписке с преступником: «Милый, любый мий», а? На обвахту! (Здесь Обручев смешал меня с братом Василием).

В то же время всех присутствующих поразило необыкновенное внимание Обручева к прапорщику Исаеву. Несколько раз подходил он к нему, брал под руку, подводил к столу, любезно припрашивал: «Разговляйтесь, любезнейший, разговляйтесь». Тогда всем стало ясно, кто был этот любезнейший предатель.

Значит, еще до рассвета часть взятых при обыске бумаг уже успели разобрать и доложить генерал-губернатору заодно с радостным благовестием о воскресении распятого за нас Спасителя!..

В тот же день ко мне заезжали и другие знакомые и передавали, что Обручев высказывался перед своими приближенными об Исаеве в таких выражениях: «Мерзавец! Подлец! Но… что будешь делать? Я уверен, что этот негодяй и на меня послал донос. А в Петербурге я никого не имею за плечами, я, как Шевченко, человек маленький»…

Обручев не ошибся: на него полетел другой донос шефу жандармов. В тот же день Шевченко потребовали в ордонанс-гаус и посадили на обвахту впредь до особого распоряжения, а 12-го мая отправили в Орскую крепость этапным порядком со строжайшим предписанием командиру 5 батальона следить за ним. Вскоре после высылки Шевченко уволен был и сам Обручев…

К счастью для бедного Тараса, в Петербурге не признали нужным входить в глубь вещей и свели все обвинение к тому, что он нарушил высочайшее запрещение писать и рисовать и ходил иногда в партикулярном платье. Просидев в Орском каземате более месяца, по приговору военного суда, Шевченко был отправлен в Новопетровское укрепление и зачислен там рядовым в 1-й Уральский батальон в 4-ю роту.

«Киевская Старина», 1899, №2


КАК ТАРАС ВЫПИЛ ДВЕ БУТЫЛКИ ВОДКИ И КАК ЕГО «ХОРОНИЛИ»

(На Сырдарье у ротного командира)

В начале декабря 1883 года, но пути из Ташкента в Оренбург, мне довелось пробыть около четырех суток в г. Казалинске и там, неожиданно, познакомиться с бывшим ротным командиром покойного Тараса Гр. Шевченко, Егором Тимофеевичем Косаревым.


* * *


Всех нас, гостей, собралось человек пять, — все, кроме меня, давние туркестанцы. Беседа наша, сразу же принявшая самый непринужденный, искренний характер и вращавшаяся сначала, как говорится, на «злобах дня» и на настоящем нашей среднеазиатской окраины, перешла затем к разговорам о ее былом.


* * *


— А скажите, Егор Тимофеевич, — вот, вы видали и знавали здесь столько лиц, ну, а Шевченко вы не знавали?

— Это — Тараса то Григорьевич? — Как не знать, помилуйте! — да, ведь, он у меня же, в Ново-Петровском в роте был..

Из пятерых нас, собеседующих, будто бы нарочно, четверо оказалось украинских уроженцев, а потому понятно, с каким единодушием обратились мы, после этого заявления нашего почтенного Амфитриона, с просьбою рассказать, что он знает и помнит про нашего «Кобзаря».


* * *


— С 1852 г. Шевченко стал все больше и больше вхож в наше маленькое общество, которое так, наконец, полюбило его, что без него не устраивалось, бывало, уже ничего, — были то обед или ужин по какому либо случаю, любительский спектакль, поездка на охоту, простое какое либо сборище холостяков, или певческий хор.

Хор этот устраивали офицеры, и Шевченко, обладавший хорошим и чистым тенором и знавший много чудесных украинских песен, был постоянным участником этого хора, который, право же, очень и очень недурно певал и русские, и украинские песни, а по праздникам так и в церкви, на клиросе.

Про обеды да ужины, которые, случалось, оканчивались иногда и попойками, в которых участвовал и Тарас, любивший, к сожалению, иногда таки выпить, или как он сам говаривал: «убить с горя муху», говорить не стоит: были они, как и все подобные обеды и ужины! Ну, а про те спектакли, в которых он принимал самое деятельное участие, как актер и декоратор, нельзя не вспомнить, — тем более, что без него, при всем увлечении и старании, с какими разучивали и играли свои роли прочие актеры-любители, вряд ли эта затея наша возбудила бы тот восторг, с каким встретила ее наша ново-петровская публика, которою всякий раз буквально битком наполнялась казарма, где шли спектакли.

На первых двух спектаклях оба раза шла комедия Островского: «Свои люди, — сочтемся!» повторенная по общему и единогласному желанию всей публики. В комедии этой, кроме роли Рисположенского, которую взял на себя Шевченко, все роли, даже женские, играть в которых наши дамы не пожелали, исполнялись офицерами.. Играл в ней, — смех, ей-Богу, вспоминать! — и я роль Подхалюзина, в костюме же которого в антрактах, сходил еще и в оркестр, чтобы играть на скрипке, без которой тот обойтись не мог; ну, да, ведь, по пословице: «охоту тешить — не беду платить!»…

— Так как, надо вам сказать, — генеральной репетиции у нас не было, а на репетициях Шевченко никогда настояще не играл, то мы, понятно, и не знали, какой то выйдет из него Рисположенский? Но когда, на первом представлении, он появился на сцене закостюмированный да начал уже играть, так не только публика, но даже мы, актеры, пришли в изумление и восторг!… Ну, — поверите ли? — точно он преобразился?! ну, ничего в нем не осталось Тарасовского: ярыга, чистая ярыга того времени, — и по виду, и по голосу, и по ухваткам!…

После первого спектакля, бывший тогда комендантом нашим, превосходный и умница человек, подполковник Маевский, — вечная ему память! — устроил для нас, актеров, и других офицеров и их семейств ужин, а затем танцы, продолжавшиеся до рассвета. — Так, вот, после этого ужина Маевский подошел к Шевченко, чокнулся с ним и правду сказал: «Богато тебя, Тарас Григорьевич, оделил Бог: и поэт-то ты, и живописец, и скульптор да еще, как оказывается, и актер… Жаль, голубчик мой, одного, — что не оделил он тебя счастьем!… — Ну, да Бог же не без милости, а казак не без счастья!»…

Третий спектакль заключался в двух водевилях, игранных уже одними нижними чинами, которые, право же, весьма недурно исполнили свои роли. Шевченко, по мысли которого и устроился этот спектакль, которого он был и душой, сам однако в нем не играл, но зато разутешил публику таким неожиданным сюрпризом, что она от восторга чуть не спятила с ума! — Во время антракта вдруг поднимается занавес; музыка начинает играть плясовой малороссийский мотив, а на сцене появляются Тарас, переодетый в малоросса, и молодой прапорщик Б., переодетый в малороссиянку, да как «ушкварять» украинского трепака, так просто отдай все, да и мало! — От криков bis да аплодисментов едва казарма не развалилась: ей-Богу!… Надивил тогда Тарас нас всех своим искусством в пляске! — Потом, как узнали за ним и этот секрет, то по вечеринкам частенько таки упрашивали его проплясать своего трепака, и когда он бывал в духе или немножко, как говориться, — «под шофе», то бывало, и плясывал, и певал…

— А Тарас-то частенько бывал «под шофе», как вы говорите, Егор Тимофеевич?…

— Ну!… часто не часто, а бывал таки. Да «под шофе», это что! — пустяки: тогда одни только песни, пляски, остроумные рассказы. — А вот худо, когда, бывало, он хватит уже через край. А и это, хотя, правда, редко, а случалось с ним последние, этак года два, три… — Раз, знаете, летом выхожу я часа в три ночи вздохнуть свежего воздуха. Только вдруг слышу пение. — Надел я шашку, взял с собою дежурного, да и пошел по направлению к офицерскому флигелю, откуда неслись голоса. — И что же, вы думаете, вижу? Четверо несут на плечах дверь, снятую с петлей, на которой лежат два человека, покрытые шинелью, а остальные идут по сторонам и поют: «Святый Боже. Святый крепкий!» — точно хоронят кого. — «Что это вы, гг., делаете?» — спрашиваю их. — «Да, вот, говорят, гулянка у нас была, на которой двое наших, Тарас да поручик Б., легли костьми, — ну, вот, мы их и разносим но домам»… — Само собою разумеется, на другой день всех их, рабов божьих, и тех, кто хоронил, и тех, кого хоронили, кого посадили на гауптвахту, кого нарядили на дежурство… А то другой раз поехали мы как-то большой компанией на охоту, на Лбище. Это будет верстах, этак, в 15-ти от крепости, на крутом берегу, откуда открываются великолепные виды на Каспий и на острова Каменный и Куломинский и где, бывало, кишмя-кишат дупеля, куропатки, рябчики, утки. Взяли, разумеется, с собою и Тараса, который, — как теперь вижу его! — был еще тогда одет в равендучном пальто, а на голове имел тростниковую шляпу с широкими полями, им же самим сплетенную на Мангишлаке. Всей охотой заправлял комендант, страстный и хороший охотник.

— Ну-с, приехали мы часа в 4 утра к развалинам какой-то старинной туркменской крепостцы; приказали здесь повару готовить нам обед; поверили по комендантским свои часы и разошлись в разные стороны охотиться, условившись к 12 ч. дня собраться к обеду. — Шевченко пошел однако не на охоту, которой вообще не любил, а на берег, неподалеку от крепостцы, чтобы рисовать морские виды. — К условленному часу собрались мы. Обед был уже готов.

— «А ну-ка, гг., — говорит комендант, — теперь можно кажется выпить и по чарочке!… подай ка, — говорит казаку, — водку-то!» — Приносит тот четыре бутылки, в которых была порученная ему водка, но только три из них уже совсем пустые, а в четвертой, много-много, на донышке рюмки с две, а сам, разумеется, и лыка не вяжет. — «А где же однако Шевченко, гг. ?» — вспомнил кто-то из охотников. — Пошли искать его и находят на берегу: портфель с набросанным рисунком лежит подле, а сам он непробудно спит. — Оказалось, что он с козаком выпили четыре бутылки водки!… Смеху тут и шуткам не было конца; но мне, знаете ли, было и больно, и досадно за него: ну, пусть бы еще козак-то, простой, — необразованный человек… а он-то?!… Так, знаете, на арбе, в бесчувственном состоянии, привезли его в крепость. На другой день, сгоряча, я нарядил его не в очередь в караул. — Суток трое после того не говорил даже с ним; ну, а затем, призываю его к себе: — «Бога, — говорю, — ты не боишься, Тарас Григорьевич! Хотя бы малость себя же поберег! — Ведь, пред тобой еще целая жизнь!»

— Да на что мне эта жизнь? говорит, — кому она нужна?!… со свету бы поскорей!…

Ну-с, вот, таким то манером жили мы поживали да про крымскую войну читали, как, вдруг, точно гром с неба! — получаем известие о смерти Императора Николая Павловича. Пригорюнились таки мы все при этом, а очень, очень многие таки и сплакнули-с… ну, а потом, мало-по-малу, ободрились: новый царь, новые, значит, милости! Ободрился при этом и наш Тарас. Но проходит год, проходит коронация, получается и манифест, а про Тараса, как говорится, ни гугу! Запечалился он тогда, бедняга, так запечалился, что иногда, верите ли, я побаивался, как бы он и руку на себя не наложил?! Вот, в эту-то пору он и стал особенно попивать горькую; а до того когда-когда, разве уже в компании!… Часто в эту пору я и уговаривал, и утешал его, что «Бог де не без милости», так только, бывало, махнет рукой да скажет: «для всех, да только, видно, не для меня!»

По поздней осени 1856 г. отправился я в отпуск, в Уральск; женился там, а по весне 1857 г. опять вернулся в Ново-Петровск, где застал Тараса в добром здоровье и как будто немножечко ставшего подобрей. Получил он, изволите видеть, несколько писем от разных друзей и от какой-то даже графини, которые утешали его надеждою на скорый возврат до дому. Он сам мне и показывал эти письма…

Тут опять произошла смена рот: 4-ю отправили в Уральск, а мне велели принять прибывшую на ее место, 2-ю, куда я и перевел Шевченко, чего и он да и я сам хотел, чтобы уже, знаете, не расставаться нам. Так и прожили мы с ним до августа, когда, не помню уже какого числа, вдруг получается распоряжение: отправить рядового Шевченко в г. Уральск, а оттуда уволить со службы, возвратив в первобытное состояние. О радости его при этом не стану уже и говорить. Радовались за него многие, а уж особенно я, хотя мне было и очень грустно с ним расставаться: ведь, столько лет прожили вместе, делили столько горя и радости… да и хороший, сердечный, даровитый человек был Тарас, хотя, как верно заметил Маевский, судьба и оделила его всем, кроме счастья!… Крепко-крепко обнялся я на прощанье с Тарасом, провожая его в путь и усаживая на почтовую лодку, на которой он отправился в Уральск. Больше мы уже с ним, вечная ему память! не встречались.

«Киевская старина», 1889, №3


СТО ПЕЛЬМЕНЕЙ

(Воспоминания Н. И. Усковой о Т. Г. Шевченко)

Наталья Ираклиевна Ускова с вдохновенным Кобзарем провела лишь первые годы своего детства и самолично немного удержала в памяти о событиях того счастливого, по ее заявлению, времени, когда Тарас Григорьевич был для нее другом — няней; но постоянно повторяемые рассказы и воспоминания ее родителей, которые прожили с Шевченко в Новопетровском укреплении последние пять лет его ссылки до самого его освобождения, много пополнили сведения, касающиеся той жизни поэта.


* * *


Отец Натальи Ираклиевны Ираклий Александрович Усков до 1853 года служил в Оренбурге, состоя адъютантом при главном начальнике Оренбургского края гр. В. А. Перовском. В 1853 году он был назначен комендантом Новопетровского укрепления и, прибыв туда, нашел Т. Г. Шевченко, в качестве рядового, в жалком положении: ближайшие начальники обращались с ним слишком строго[26].


* * *


Новопетровское укрепление, где поэт провел последние семь лет своей изгнаннической жизни, ныне уже упраздненное, во время его там пребывания, представляло собой небольшой укрепленный пункт с девятью или десятью орудиями и было расположено на обрывистой известковой скале западной оконечности полуострова Мангишлак, верстах в трех от берега Каспийского моря. Небольшая каменная церковь, комендантский дом, караульный дом, госпиталь и несколько каменных флигелей для помещения нижних чинов и офицеров — вот все, что находилось в крепости и было окрашено в желтый казенный цвет. Около крепости, под горой, несколько армянских лавок, а кругом голая степь и ни признака растительности.

В год прибытия коменданта Ускова, именно осенью 1853 года, были посажены первые вербы, в расстоянии около версты от укрепления, на местности более для того пригодной, и после многих и долгих усилий, с помощью чернозема и деревьев, привезенных из Астрахани, удалось устроить сад, некоторые деревья которого ко времени отъезда Шевченко давали уже значительную тень. В саду был построен небольшой одноэтажный в две комнаты дом с плоской крышей, где в летнее время помещалась семья коменданта, и две деревянные беседки, из которых одна, шестигранной формы, с тремя небольшими окнами и конической крышей, а другая ажурная с плоской крышей; первая служила для ночлега Тараса Григорьевича, а вторая для дневного отдыха в те дни, которые он проводил в саду.

Первое облегчение ссыльной жизни Шевченко выразилось тем, что комендант Усков, со вступлением своим в должность, не требовал уже от него несения солдатской службы со всею строгостью, которую налагала на рядового военная дисциплина, допустив появление его в строю лишь в самых необходимых случаях, когда манкирование службой могло повлечь за собой неприятности.

Жил Тарас Григорьевич не в казармах, как было до сих пор, а с кем-нибудь из офицеров в зимнее время, а летом в комендантском саду; очередных дежурств и караульной службы не нес, нанимая, когда приходила такая очередь, за себя какого-нибудь рядового. Обедал в семье Ускова зимою и летом ежедневно, за исключением лишь тех дней, когда чувствовал не в меру выпитую рюмку вина: в этих случаях Тарас Григорьевич обедал у знакомых офицеров или являлся в комендантскую кухню, где, войдя в дипломатические сношения с поваром, по секрету что-нибудь съедал и уходил



Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут видеть и оставлять комментарии к данной публикации.

Вверх