,


Наш опрос
Как изменилась Ваша зарплата в гривнах за последние полгода?
Существенно выросла
Выросла, но не существенно
Не изменилась
Уменьшилась, но не существенно
Существенно уменьшилось
Меня сократили и теперь я ничего не получаю


Показать все опросы
Other


Курсы валют


Курсы наличного обмена валют в Украине

Внешний вид


Гражданская война глазами заложников
  • 11 сентября 2012 |
  • 12:09 |
  • JheaD |
  • Просмотров: 1043
  • |
  • Комментарии: 33
  • |
Гражданская война глазами заложниковА.М.Гарасева
Я жила в самой бесчеловечной стране
1918


По-моему, в Рязани после октябрьского переворота первыми стали арестовывать священников. В городе было много церквей, соборы, три монастыря, много духовных учебных заведений.

А летом 1918 года в Рязани стали брать "заложников".

Было их так много, что в городских тюрьмах их не могли разместить и собирали в Первом концентрационном лагере (потом были и другие!), устроенном на окраине города в бывшем женском монастыре.

Чекистам здесь было удобно: вокруг высокие каменные стены, внутри – большая церковь, куда загоняли людей, много помещений – кельи, трапезная, гостиница. Этот городской концлагерь просуществовал долго, и кто только в нем не побывал! Позднее сюда помещали пленных белогвардейцев, заключенных по приговору ревтрибунала, вдов расстрелянных, которые искупали свою "вину" мытьем полов на вокзалах, и просто "бывших людей", как их называли новые нелюди...

К концу лета 1918 года, когда городские концлагеря и тюрьмы уже не могли всех вместить, "заложников" стали распределять по уездам, направляя на земляные работы. Вместе со всеми отец и мы, три сестры, пошли проводить их на вокзал.

Перед монастырем – большая толпа родственников, знакомых и просто сочувствующих. Массивные ворота под аркой наглухо закрыты, охрана и чекисты проходят через узкую калитку. Долго ждем. На велосипеде к монастырю подъезжает заместитель начальника Рязанской ЧК латыш Стельмах, главный расстрельщик, и проходит в калитку.

Наконец, заложников выводят. Это старые больные люди, вина которых лишь в том, что они жили при прежней власти. Тех, кого могли в чем-то уличить – в чинах, наградах, происхождении, поступках, – давно уже расстреляли. Эти же просто схвачены при облавах и массовых арестах, проводившихся по принципу – чем больше, тем лучше. Главное, чтобы боялись.

Заложников долго строят, наконец, они трогаются. Впереди идет Стельмах, опираясь левой рукой на велосипед, а в правой держа наган. По бокам колонны – охрана. Колонна двигается по длинным улицам к вокзалу, через Старый базар, вдоль земляного вала кремля. В крайнем ряду идет Александр Васильевич Елагин, старый больной человек, друг нашей семьи. Он из дворян, до революции у него было не имение, а всего только хутор, где он открыл сельскохозяйственную школу для крестьян. Желающие могли обучаться у него бесплатно.

Когда у Елагина умер от туберкулеза единственный сын Юрий, причитающуюся ему долю наследства отец пожертвовал на постройку общежития для детей сельских учителей. Сам он работал в земстве, но был в оппозиции к крупному дворянству, на стороне "третьего элемента" земства – учителей, врачей, агрономов. На этой работе он познакомился и подружился с отцом. Теперь его уводят из города.

Чуть подальше от него – наш дядя, Василий Дмитриевич Гавриков, брат мамы. Он идет согнувшись, держась руками за низ живота, потому что только что перенес операцию аппендицита. Его вина состоит в том, что у нашего деда, его отца, была когда-то маслобойка. Ни деда, ни маслобойки давно нет, но он попал в "заложники", и больше мы его никогда не увидим.

Мы идем долго. Отец потихоньку вытирает слезы. Потом мы отстаем. Заложники сворачивают влево от кремля. Некоторые оглядываются, крестятся на собор...

В районах их разместили не в домах, а просто на земле, под открытым небом, за колючей проволокой. Гоняли на тяжелые работы, не считаясь со здоровьем, обессиленных расстреливали, но многие просто умирали сами от отсутствия пищи и тяжелой работы. Дядя умер от заражения крови – из-за непосильной работы разошлись швы после операции...

Те, кто дождался освобождения, почти все умерли по возвращении, как это было с Елагиным (он умер на четвертый день после освобождения) и с одиннадцатью нашими знакомыми крестьянами из села Волынь.

В концлагерь они попали по решению Комитета бедноты, от которого власти требовали высылать "врагов революции". Но кулак в селе был только один, к нему прибавили дьякона, однако двух человек показалось мало, поэтому остальных крестьян взяли "для числа"...





М.Ф. Косинский

Первая половина века
1918

Мама узнала, что требуется машинистка в Чрезвычайную комиссию. Тогда это было одно из новых учреждений, и мы еще не связывали название "Чека" с чем-то страшным. Маму приняли на работу.

Но вскоре ей пришлось печатать списки арестованных помещиков и прочих – собственно, списки заложников, – и даже документы, связанные с расстрелом. Маму это возмутило. Тем более что слухи, ходившие в городе, были нелестны для саранской ЧК.

По улицам города каждый день водили под конвоем нескольких стариков-помещиков и бывших офицеров с метлами в руках. Они должны были подметать заросшие травой улицы, выполняя брошенный тогда лозунг: "пролетарий под ружье – буржуй под метелку!" Держали их в тюрьме.

Возмущенная мама пошла к председателю ЧК и стала его убеждать, что расстрелы и аресты не должны происходить в стране, завоевавшей себе свободу.

По-видимому, наивность мамы настолько поразила председателя ЧК, что он ограничился немедленным увольнением мамы. Она нашла работу при штабе какой-то артиллерийской части, квартировавшей в Саранске.


С.А. Сидоров

Записки священника
1919

В Харькове в 1919 году властвовали большевики, но на город двигалась армия Деникина. 15 мая 1919 года были схвачены уважаемые известные граждане города, в том числе члены окружного суда и Алексей Михайлович, и переведены в тюрьму в город Орел в качестве заложников. Алексей Михайлович сразу же сообщил об этом родным :

"Сегодня доставлен в Орел в качестве заложника из Харькова с пятью товарищами. Хотелось бы повидаться с вами обоими, пока жив и здоров. Моя просьба ко всем вам: жить дружно, помогать друг другу.

В случае какого-нибудь горя – не огорчаться: того угодно Господу. Благословляю вас всех. Благодарю вас всех за вашу любовь ко мне. Простите меня, если я что-либо сделал злое. Я крепко люблю вас... Твой отец".

Алексей Алексеевич Сидоров был оставлен при университете преподавателем по истории искусства и читал курс лекций. Он состоял членом Союза писателей, так что его социальное положение оценивалось довольно высоко. Алексей Алексеевич принял советскую власть, хотя и без энтузиазма, но с пониманием того, что бороться против нее бессмысленно. Алексей Алексеевич был замечен Луначарским, который привлек его к работе в своем наркомате, благоволил к нему. Ольга Алексеевна писала брату в Москву отчаянные письма о необходимости срочно помочь отцу. Алексей Алексеевич, очень любивший отца, обратился с ходатайством в президиум ВЧК Москвы.

Алексей Алексеевич писал о том, что отец его взят заложником и никакого обвинения к контрреволюционной деятельности над ним не тяготеет. Что по убеждениям Алексей Михайлович никогда не был правее кадетов, политикой не занимался, вел лишь гражданские дела. Он просил освободить больного старика отца под свое поручительство с тем, чтобы Алексей Михайлович явился и отдал себя в распоряжение ВЧК, как только это понадобится. Но нужна была поддержка кого-либо из сильных мира сего, и Алексей Алексеевич обратился к самому Л.Г.Каменеву, который его знал: Алексей Алексеевич читал лекции в Наркомпросе и других учреждениях. Каменев начертал красными чернилами на заявлении Алексея Алексеевича в ВЧК: "Ходатайство поддерживаю", 8 августа 1919 года. Но и сам председатель Моссовета не имел существенного значения для ВЧК: "В данный момент освобожден быть не может" – размашисто написал резолюцию член президиума ВЧК. У Алексея Михайловича в Москве оставались друзья по университету, было много влиятельных знакомых и у Алексея Алексеевича. Все они понимали, что положение Алексея Михайловича стало очень опасным. Один из руководителей ВЧК М.Лацис писал в журнале "Красный террор" (октябрь 1918 года):

"Нет нужды доказывать, выступало то или иное лицо словом или делом против Советской власти. Первое, что вы должны спросить у арестованного, это следующее: к какому классу он принадлежит, откуда он происходит, какое воспитание он имел и какова его специальность? Эти вопросы должны решить судьбу арестованного... Мы уничтожаем класс буржуазии".

В попытке чего-то добиться Алексей Алексеевич снова обращается в президиум ВЧК. 20 августа он опять просит разрешения взять отца на поруки. И опять отказ. На этот раз окончательный. В то время не было бюрократической волокиты. Уже на следующий день, 21 августа, Алексей Алексеевич получил в канцелярии ВЧК свое заявление с резолюцией: "В данный момент освобожден быть не может", и та же подпись. Не получая никаких вестей от сына, Алексей Михайлович понимал, что тот не может добиться его освобождения. Он пишет ему свое последнее письмо от 27 августа 1919 года и с надежной оказией отправляет его в Москву. Это было прощальное письмо.

"Дорогие Леля и Таня! Пользуюсь случаем и пишу эти строки с верным человеком и прошу вас дать с ним о себе знать хоть две строчки. Среди моих мучительных переживаний и невозможность иметь сношения с дорогими мне людьми. Это ведь большое утешение. Я здоров. Я относительно бодр душой, хотя и арестант-заложник с 15 мая. Я много страдал в Харькове. Здесь мне лучше, так как отношение к нам более человечное, хотя я и в работном доме, то есть в каторжной тюрьме. Мне позволяют работать. Пользуются моими знаниями. Сочувствуют моему состоянию, но облегчить его по существу нельзя. Об этом надо хлопотать, чтобы из вашего московского центра меня освободили от заложничества, дали бы свободу, хотя бы телеграммой. Троцкий, Ленин и К° это могут сделать, ибо обо мне здесь могут дать наилучшие отзывы. Все во мраке. Ничего нет прочного. Тяжело на душе. Вы, вероятно, знаете, что заложники могут быть и убиты, если военный трибунал найдет необходимым убить кого-либо из нас взамен какого-нибудь коммуниста. Моих товарищей уже много погибло. Пусть эта возможность побудит кого-либо из друзей ваших что-либо сделать. Если мне не судьба выйти из тюрьмы и свидеться с вами, то я завещаю вам жить всем в дружбе и согласии, помогать, любить друг друга, как я люблю вас. Молю Бога о вечном вашем счастье и здоровье. Я благодарю вас всех за мою прошлую свободную жизнь. Я с особой ясностью вспоминаю о ней, и мне остаются одни хорошие воспоминания, которые я унесу в могилу. Меня можно взять и на поруки какому-либо коммунисту или коммунистам, но об этом тоже надо хлопотать в центре. Жизнь здесь тяжела от недоедания. Плохой стол, хотя друзья и помогают изредка приношениями. Если можно что-либо сделать, то я просил бы не только о себе, но и о товарищах. Быть заложниками Харькова, когда он уже взят, бессмысленно. Надо освободить нас".


А.А.Танеева (Вырубова)
Страницы моей жизни
1918

Все последнее время тоска и вечный страх не покидали меня; в эту ночь я видела о. Иоанна Кронштадского во сне. Он сказал мне: "Не бойся, я все время с тобой!" Я решила поехать прямо от друзей к ранней обедне на Карповку и, причастившись Св. таин, вернулась домой. Когда я позвонила, мне открыла мать, вся в слезах, и с ней два солдата, приехавшие меня взять на Гороховую. Оказывается, они приехали ночью и оставили в квартире засаду. Мать уже уложила пакетик с бельем и хлебом, и нам еще раз пришлось проститься с матерью, полагая, что это наше последнее прощанье на земле, так как они говорили, что берут меня как заложницу за наступление белой армии.

В женской камере меня поместили у окна. Над крышей виднелся золотой купол Исаакиевского собора. День и ночь окруженная адом, я смотрела и молилась на этот купол. Комната наша была полна; около меня помещалась белокурая барышня финка, которую арестовали за попытку уехать в Финляндию. Она служила теперь машинисткой в чрезвычайке и по ночам работала: составляла списки арестованных и потому заранее знала об участи многих. Кроме того, за этой барышней ухаживал главный комиссар – эстонец. Возвращаясь ночью со своей службы, она вполголоса передавала своей подруге, высокой рыжей грузинке Менабде, кого именно уведут в Кронштадт на расстрел. Помню, как с замиранием сердца прислушивалась к этим рассказам. Менабде же целыми днями рассказывала о своих похождениях и кутежах.

Староста, девушка с обстриженными волосами, находилась четыре месяца на Гороховой; она храбрилась, пела, курила, важничала, что ходит разговаривать с членами "комиссии", но нервничала накануне тех дней, когда отправлялся пароход в Кронштадт увозить несчастных жертв на расстрел. Тогда исчезали группами арестованные с вечера на утро. Слышала, как комендант Гороховой, огромный молодой эстонец Бозе кричал своей жене по телефону: "Сегодня я везу рябчиков в Кронштадт, вернусь завтра!"

Когда нас гнали вниз за кипятком или в уборную, мы проходили около сырых, темных одиночных камер, где показывались измученные лица молодых людей, с виду офицеров. Камеры эти пустели чаще других, и вспоминались со страхом слова следователя: "Наша политика – уничтожение".

Шли мы каждый раз через большую кухню, где толстые коммунистки приготовляли обед: они иногда насмехались, иногда же бросали кочерыжки от капусты и шелуху от картофеля, что мы с благодарностью принимали, так как пища состояла из супа-воды с картофелем и к ужину по одной сухой вобле, которая часто бывала червивая. Вскоре меня вызвали на допрос. Следователь оказался интеллигентный молодой человек, эстонец Отто.

Первое обвинение – он мне предъявил письмо, наколоченное на машинке, очень большого формата, сказав мне, что письмо это не дошло ко мне, так как было перехвачено по почте Чрезвычайной Комиссией. На конверте большими буквами было написано: "Фрейлине Вырубовой".

Письмо было приблизительно такого содержания: "Многоуважаемая Анна Александровна, Вы единственная женщина в России, которая может спасти нас от большевизма – Вашими организациями, складами оружия и т.д." Письмо было без подписи, видимо, провокация.

Видя недоумение и слезы в моих глазах, Отто задал мне еще какие-то два вопроса, вроде того, принадлежу ли я к партии "беспартийных"; он кончил допрос словами, что, наверно, это – недоразумение, и еще больше удивил меня, когда дал мне кусок черного хлеба, сказав, что я, наверно, голодна, но прибавил, что меня снова вызовут на допрос. На этот второй допрос меня вызвали в 2 часа ночи и продержали до 3-х часов утра. Было их двое: Отто и Викман. Нервная и измученная вернулась в камеру, где на столах, полу и кроватях храпели арестованные женщины. Оба следователя полагали, что дня через два-три меня выпустят.

Ночью начиналась жизнь на Гороховой – ежеминутно приводили новых арестованных, которые не знали куда им приткнуться. Среди спящих были разные: артистка Александрийского театра и толстая жена комиссара, добрая ласковая старушка 75 лет, взятая за то, что она "бабушка" белого офицера, и худая как тень, болезненная женщина "староверка", просидевшая на Гороховой четыре месяца, так как дело ее "затеряли". Родных у этой последней не было и потому не было передачи, и она была голодна как волк. Целыми часами простаивала она ночью, кладя сотнями земные поклоны с лестовочкой в руках. Служила всем, в особенности грузинке Менабде, за что та ей давала объедки.

Белые войска подходили все ближе, – говорили, что они уже в Гатчине. Была слышна бомбардировка. Высшие члены чрезвычайки нервничали. Разные слухи приносили к нам в камеру: то что всех заключенных расстреляют, то что увезут в Вологду. В воздухе чувствовалось приближение чего-то ужасного. Раз как-то ночью вернулась финка с работы, и я слышала, как она шепнула мою фамилию своей подруге, но видя, что я не сплю, замолчала. Я поняла, что меня ожидает самое ужасное, и вся похолодела, но молилась всю эту ночь Богу еще раз спасти меня.

Накануне, когда меня погнали за кипятком с другими заключенными, я стояла, ожидая свою очередь. Огромный куб в темной комнате у лестницы день и ночь нагревался сторожихой, которая с малыми ребятами помещалась за перегородкой этого же помещения. Помню бледные лица этих ребятишек, которые выглядывали на заключенных, и среди них мальчик лет 12-ти, худенький, болезненный, который укачивал сестренку. "Идиот",– говорили коммунары. Помню, как я в порыве душевной муки и ожидания подошла к нему, приласкала, спросив: "Выпустят ли меня?", веря, что Бог близок к детям и особенно к таким, которые по Его воле "нищие духом". Он поднял на меня ясные глазки, сказав: "Если Бог простит – выпустят, если нет, то не выпустят", и стал напевать. Слова эти среди холода тюрьмы меня глубоко поразили: каждое слово в тюрьме переживаешь вообще очень глубоко. Но в эту минуту слова эти научили меня во всех случаях испытания и горя прежде всего просить прощения у Бога, и я все повторяла: "Господи, прости меня!", стоя на коленях, когда все спали.

"Менабде на волю, Вырубова в Москву", – так крикнул начальник комиссаров, входя к нам в камеру утром 7 октября. Ночью у меня сделалось сильное кровотечение; староста и доктор пробовали протестовать против распоряжения, но он повторил: "Если не идет, берите ее силой". Вошли два солдата, схватили меня. Но я просила их оставить меня и, связав свой узелок, открыла свое маленькое Евангелие. Взгляд упал на 6 стих 3 главы от Луки: "И узрит всякая плоть спасение Божие". Луч надежды сверкнул в измученном сердце. Меня торопили, говорили, что сперва поведут на Шпалерную, потом в Вологду... Но я знала, куда меня вели. Мы прошли все посты. Внизу маленький солдат сказал большому: "Не стоит тебе идти, я один отведу; видишь, она еле ходит, да и вообще все скоро будет покончено". И правда, я еле держалась на ногах, истекая кровью. Молодой солдат с радостью убежал.

Мы вышли на Невский; сияло солнце, было 2 часа дня. Сели в трамвай. Публика сочувственно осматривала меня. Около меня я узнала знакомую барышню. Я сказала ей, что, вероятно, меня ведут на расстрел, передала ей один браслет, прося отдать матери. Мы вышли на Михайловской площади, чтобы переменить трамвай, и здесь случилось то, что читатель может назвать, как хочет, но что я называю чудом. Трамвай, на который мы должны были пересесть, где-то задержался, не то мосты были разведены или по какой-либо другой причине, но трамвай задержался, и большая толпа народа ожидала. Стояла и я со своим солдатом, но через несколько минут ему надоело ждать, и, сказав подождать одну минуточку, пока он посмотрит, где же наш трамвай, он отбежал направо. В эту минуту ко мне сперва подошел офицер Саперного полка, которому я когда-то помогла, спросил, узнаю ли его, и, вынув 500 рублей, сунул мне в руку. Я сняла второй браслет и передала ему, сказав то же, что сказала барышне. В это время ко мне подошла быстрыми шагами одна из женщин, с которой я часто вместе молилась на Карповке: она была одна из домашних о. Иоанна Кронштадтского. "Не давайтесь в руки врагам, – сказала она,– идите, я молюсь. Батюшка Отец Иоанн спасет Вас".

Меня точно кто-то толкнул; ковыляя со своей палочкой, я пошла по Михайловской улице (узелок мой остался у солдата), напрягая последние силы и громко взывая: "Господи, спаси меня! Батюшка отец Иоанн, спаси меня!" Дошла до Невского – трамваев нет. Вбежать ли в часовню? Не смею. Перешла улицу и пошла по Перинной линии, оглядываясь. Вижу – солдат бежит за мной. Ну, думаю, кончено. Я прислонилась к дому, ожидая. Солдат, добежав, свернул на Екатерининский канал. Был ли этот или другой, не знаю. Я же пошла по Чернышеву переулку. Силы стали слабеть, мне казалось, что еще немножко, и я упаду. Шапочка с головы свалилась, волосы упали, прохожие оглядывались на меня, вероятно, принимая за безумную. Я дошла до Загородного. На углу стоял извозчик. Я подбежала к нему, но он закачал головой. "Занят".

Тогда я показала ему 500-рублевую бумажку, которую держала в левой руке. "Садись", – крикнул он. Я дала адрес друзей за Петроградом. Умоляла ехать скорей, так как у меня умирает мать, а сама я из больницы. После некоторого времени, которое казалось мне вечностью, мы подъехали к калитке их дома. Я позвонила и свалилась в глубоком обмороке... Когда я пришла в себя, вся милая семья была около меня; я рассказала в двух словах, что со мной случилось, умоляя дать знать матери. Дворник их вызвался свезти от меня записку, что я жива и здорова и спасена, но чтобы она не искала меня, так как за ней будут следить.

Между тем к ней сразу приехала засада с Гороховой, арестовали бедную мою мать, которая лежала больная, арестовали ее верную горничную и всех, кто приходил навещать ее. Засаду держали три недели. Стоял военный мотор, день и ночь ожидали меня, надеясь, что я приду. Наш старый Берчик, который 45 лет служил нам, заболел от горя, когда последний раз меня взяли, и умер. Более недели тело его лежало в квартире матери, так как невозможно было достать разрешения его похоронить. Это было ужасное время для моей бедной матери. С минуты на минуту она думала получить известие, что меня нашли. Но в Чрезвычайке предположили, что я постараюсь пройти к белой армии, и разослали мою фотографию на все вокзалы. Как мне описать мои странствования в последующие месяцы. Как загнанный зверь, я пряталась то в одном темном углу, то в другом. Постучав у двери, спросила, как и каждый раз: "Я ушла из тюрьмы – примете ли меня?"

"Входите, – ответила мне ласково моя знакомая скромная женщина,– здесь еще две скрываются!" Рискуя ежеминутно жизнью и зная, что я никогда и ничем не могу отблагодарить ее, она служила нам всем своим скромным имением, мне и двум женщинам-врачам, только чтобы спасти нас. Вот какие есть русские люди, – и заверяю, что только в России есть таковые. Я оставалась у нее десять дней. Другая прекрасная душа, которая служила в советской столовой, не только ежедневно приносила мне обед и ужин, но отдавала все свое жалованье, которое получила за службу, несмотря на то, что у нее было трое детей и она работала, чтобы пропитать их.

Так я жила одним днем, скрываясь у доброй портнихи, муж которой служил в красной армии, у доброй бывшей гувернантки, которая отдала мне свои теплые вещи, деньги и белье.

С.Г.Елисеев
Тюремный дневник
1919

27 мая 1919 года в 7 утра мы были разбужены сильным стуком в дверь. Я вскочил в одной рубашке и сразу открыл дверь. Передо мной стоял какой-то комиссар с револьвером, жена председателя домового комитета и пять красноармейцев с винтовками.

– Я должен у Вас произвести обыск. Пойдите оденьтесь, мы подождем.

Я мигом оделся. Потом проверил его мандат и ордер на производство обыска. Меня поразило то, что в ордере стояло "произвести обыски и аресты по всему Петрограду", а кроме того, отдельный ордер на производство обыска в моей квартире. Комиссар был очень вежлив и корректен. Он открыл ящики стола в кабинете, очень поверхностно их осмотрел, потом открыл книжные шкафы. Затем прошел по другим комнатам, но ничего не трогал. Когда он обошел все комнаты, он обратился ко мне и сказал:

– Вы арестованы.

Я был немного удивлен: "За что? Ведь у меня ничего не нашли?" – спросил я.

– Не знаю, у меня есть распоряжение Вас арестовать. В комендатуре проверят Ваши документы и, должно быть, Вас сегодня отпустят.

Когда я пришел в комендатуру, то увидел много наших университетских, кроме того, около 300 человек других. Выяснилось, что мы арестованы как заложники ввиду наступления Юденича. В канцелярии нас встретил комиссар тюрьмы – матрос яхты "Штандарт". Он велел отдать нам все золотые вещи, деньги, перочинные ножи и затем сказал:

– Вы не унывайте, кого выпустим, кто посидит, кого расстреляем.

Нас повели по камерам. В тюрьме было холодно и сыро. Тюремщик объяснил нам, что в тюрьме свирепствовала эпидемия сыпного тифа и она всю зиму пустовала и не отапливалась. Нас поместили с проф. Платоновым в одну камеру. Было сыро. В этой же камере был устроен W. С., но он плохо действовал. Пол был асфальтовый, сырой. У стены была металлическая койка и козлы с досками. Потом пришел другой тюремщик, который заявил мне, что он меня знает, так как служил шофером у одного из директоров Азиатского Банка и приезжал на дачу Александра Григорьевича. Мы его попросили, чтобы нас перевели в камеру, где посуше. Нам дали другую камеру. В это время в тюрьму все прибывали новые и новые партии. В 5 часов вечера меня вызвали к допросу. Не буду подробно описывать допроса, скажу только, что меня арестовали как Елисеева, как сына владельца магазина и на вопрос:

– Почему вы нас арестовали? – следователь мне сказал:

– Чтобы расстрелять, потому что вы заложники.

Мы вернулись снова в камеры. Я твердо верил, что все это недоразумение и что меня скоро выпустят. Вечером выпустили С.Ф.Платонова, который сейчас же позвонил Вере по телефону и сказал, где я. На другой день мне принесли еду. В тюрьме нам давали утром бурду из овса – советский кофе и ложку сахарного песку, затем в 12 часов тарелку супу и четверть фунта хлеба и вечером тарелку супу. На следующий день ко мне поместили какого-то финна, ломового извозчика. Вывели нас во двор на прогулку. Тут я увидел много знакомых, на следующее утро узнали, что некоторых куда-то увезли. Через три дня из газет, в которые была завернута провизия, мы узнали, что некоторые из них расстреляны. В камерах было уже по три человека, так что тюрьма была переполнена. Я уже сидел 10 дней. Вечером как всегда мы услышали пыхтение автомобиля и знали, что кого-то увезут. Мы все трое сидели молча на наших деревянных нарах и молчали. По железному полу глухо раздаются шаги дежурного тюремщика. Вот все ближе, ближе. Остановились у нашей камеры. В дверях открылся глазок и голос спросил:

– Здесь товарищ Елисеев?

– Да, здесь.

– Не раздевайтесь и не ложитесь спать. Захлопнулся глазок и опять глухо застучали сапоги, а в открытое окно через решетку доносилось пыхтение автомобиля. Мы все молчали. Первым очнулся Клименко и начал меня утешать, что едва ли меня увезут, что, может быть, в другую тюрьму. Страшного слова – расстрел – не говорили, но оно было тут и где-то пряталось, таилось.

Я был спокоен и не верил.

– Это ерунда, – сказал я. – Раздеваться не буду, но лягу спать. Если я им нужен, меня разбудят.

Проснулся – было уже утро.

– Вы спокойный человек, – сказал мне генерал. В 11 часов пришел тюремщик и сказал, что меня вызывают в канцелярию. Я взял вещи и пошел в канцелярию. Мне сказали, что я освобожден, что ко мне не предъявляют никакого обвинения, и выдали билетик, который велели хранить при себе. Я не шел, а летел домой. Вера и дети были рады, что меня выпустили из тюрьмы. Вера мне рассказывала, как все хлопотали обо мне, как все сочувственно и сердечно относились. Я постепенно приходил в себя после тюремного сидения. Я прочел объявление, что в Аквариуме в Железном театре идет "Маленькое кафе" Мы решили с Верой пойти, чтобы немного освежиться, уйти от действительности.

По материалам сайта Международного историко-просветительского правозащитного и благотворительного общества МЕМОРИАЛ
Информационный бюллетень № 27, 2003 г
.



Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут видеть и оставлять комментарии к данной публикации.

Вверх