,


Наш опрос
Хотели бы вы жить в Новороссии (ДНР, ЛНР)?
Конечно хотел бы
Боже упаси
Мне все равно где жить


Показать все опросы
Other


Курсы валют


Курсы наличного обмена валют в Украине

Внешний вид


«У ВОЙНЫ НЕ ЖЕНСКОЕ ЛИЦО?»
  • 14 февраля 2011 |
  • 15:02 |
  • sthunders |
  • Просмотров: 91822
  • |
  • Комментарии: 7
  • |
0
«У ВОЙНЫ НЕ ЖЕНСКОЕ ЛИЦО?»

Ольга Митрофановна Ружницкая, медсестра

«Я уходила на фронт... Стоял прекрасный день. Светлый воздух и мелкий-мелкий дождичек. Так красиво! Вышла утром, стою: неужели я больше сюда не вернусь? Не увижу наш сад... Нашу улицу... Мама плакала, схватит меня и не отпускает. Я уже пойду, она догонит, обнимет и не пускает...»

Полина Семеновна Ноздрачева, санинструктор

«Приказ: построиться... Стали мы по росту, я самая маленькая. Командир идет, смотрит. Подходит ко мне:
– А это что за Дюймовочка? Что ты будешь тут делать? Может, вернешься к маме и подрастешь?
А мамы у меня уже не было... Мама погибла под бомбежкой...
Самое сильное впечатление... На всю жизнь... Было это в первый год, когда мы отступали... Я увидела, мы прятались за кустами, как наш солдат бросился с винтовкой на немецкий танк и бил прикладом по броне. Бил, кричал и плакал, пока не упал. Пока его не расстреляли немецкие автоматчики. Первый год воевали с винтовками против танков и «мессеров»...».

Екатерина Михайловна Рабчаева, рядовая, санинструктор

«Я войну прошла из конца в конец...

Первого раненого тащила, у самой ноги подкашивались. Тащу и шепчу: "Хотя б не помер... Хотя б не помер..." Перевязываю его, и плачу, и что-то говорю ему ласковое. А мимо проходил командир. И он накричал на меня, даже что-то такое с матом...

– Почему он накричал на вас?

– Нельзя было так жалеть, плакать, как я. Выбьюсь из сил, а раненых много.
Едем, лежат убитые, стриженые и головы у них зеленые, как картошка от солнца. Они рассыпаны, как картошка... Как бежали, так и лежат на вспаханном поле... Как картошка...»

Надежда Васильевна Анисимова, санинструктор пулеметной роты

«Умирать... Умирать я не боялась. Молодость, наверное, или еще что-то... Вокруг смерть, всегда смерть рядом, а я о ней не думала. Мы о ней не говорили. Она кружила-кружила где-то близко, но все – мимо. Один раз ночью разведку боем на участке нашего полка вела целая рота. К рассвету она отошла, а с нейтральной полосы послышался стон. Остался раненый. "Не ходи, убьют, – не пускали меня бойцы, – видишь, уже светает".
Не послушалась, поползла. Нашла раненого, тащила его восемь часов, привязав ремнем за руку. Приволокла живого. Командир узнал, объявил сгоряча пять суток ареста за самовольную отлучку. А заместитель командира полка отреагировал по-другому: "Заслуживает награды".
В девятнадцать лет у меня была медаль "За отвагу". В девятнадцать лет поседела. В девятнадцать лет в последнем бою были прострелены оба легких, вторая пуля прошла между двух позвонков. Парализовало ноги... И меня посчитали убитой...
В девятнадцать лет... У меня внучка сейчас такая. Смотрю на нее - и не верю. Дите!
Когда я приехала домой с фронта, сестра показала мне похоронку... Меня похоронили...»

Софья Константиновна Дубнякова, старший сержант, санинструктор

«Я до сих пор помню своего первого раненого... Лицо помню... У него был открытый перелом средней трети бедра. Представляете, торчит кость, осколочное ранение, все вывернуто. Эта кость... Я знала теоретически, что делать, но когда я к нему подползла и вот это увидела, мне стало плохо, меня затошнило. И вдруг слышу: "Сестричка, попей водички". Это мне этот раненый говорит. Жалеет. Я эту картину как сейчас вижу. Как он это сказал, я опомнилась: "Ах, думаю, чертова тургеневская барышня! Человек погибает, а ее, нежное создание, видите ли, затошнило". Развернула индивидуальный пакет, закрыла им рану, и мне стало легче, и оказала, как надо, помощь.
Смотрю теперь фильмы о войне: медсестра на передовой, она идет аккуратненькая, чистенькая, не в ватных брюках, а в юбочке, у нее пилоточка на хохолке. Ну, неправда! Разве мы могли вытащить раненого, если бы были такие... Не очень-то в юбочке наползаешь, когда одни мужчины вокруг. А по правде сказать, юбки нам в конце войны только выдали, как нарядные. Тогда же мы получили и трикотаж нижний вместо мужского белья. Не знали, куда деваться от счастья. Гимнастерки расстегивали, чтобы видно было...»

«У ВОЙНЫ НЕ ЖЕНСКОЕ ЛИЦО?»

Ольга Васильевна Корж, санинструктор кавалерийского эскадрона

«Увидела первого убитого... Стала над ним и плачу... Оплакиваю... Тут раненый зовет: "Перевяжи ногу! " Нога у него на штанине болтается, ногу оторвало. Отрезаю штанину: "Положи мне ногу! Положи рядом". Положила. Они, если в сознании, не дают оставить ни свою руку, ни свою ногу. Забирают. А если умирают, просят похоронить вместе.
На войне думала: никогда ничего не забуду. Но забывается...
Молодой такой, интересный парень. И лежит убитый. Я представляла, что всех погибших хоронят с воинскими почестями, а его берут и тащат к орешнику. Вырыли могилу... Без гроба, без ничего зарывают в землю, прямо так и засыпали. Солнце ярко светило, и на него тоже... Теплый летний день... Не было ни плащ-палатки, ничего, его положили в гимнастерке, галифе, как он был, и все это еще новое, он, видно, недавно прибыл. Так положили и зарыли. Ямка была неглубокая, только чтобы он лег. И рана небольшая, она смертельная – в висок, но крови мало, и человек лежит, как живой, только очень бледный.
За обстрелом началась бомбежка. Разбомбили это место. Не знаю, что там осталось...
А как в окружении людей хоронили? Тут же, рядом, возле окопчика, где мы сами сидим, зарыли – и все. Бугорок только оставался. Его, конечно, если следом немцы идут или танки, тут же затопчут. Обыкновенная земля оставалась, никакого следа. Часто хоронили в лесу под деревьями... Под этими дубами, под этими березами...
Я в лес до сих пор не могу ходить. Особенно, где растут старые дубы или березы... Не могу там сидеть...»

Нина Владимировна Ковеленова, старший сержант,санинструктор стрелковой роты

«Меня на фронт не брали... Только шестнадцать лет мне, до семнадцати еще далеко. А взяли у нас фельдшера, ей принесли повестку. Она сильно плакала, у нее дома мальчик маленький оставался. Я пошла в военкомат: "Возьмите вместо нее меня". Мама не пускала: "Нина, ну сколько тебе лет? Может, там и война скоро кончится". Мама есть мама.
Бойцы кто сухарик, кто сахару кусочек мне оставит. Оберегали. Я не знала, что у нас "катюша" есть, в прикрытии за нами стоит. Начала она стрелять. Она стреляет, гром вокруг стоит, все горит. И настолько это меня поразило, настолько я испугалась этого грома, огня, шума, что упала в лужу, пилотку потеряла. Бойцы хохочут: "Ты что, Ниночек? Ты что, милая?"

Атаки рукопашные... Я что запомнила? Я запомнила хруст... Начинается рукопашная: и сразу этот хруст – хрящи ломаются, кости человеческие трещат. Звериные крики... Когда атака, я с бойцами иду, ну, чуть-чуть позади, считай – рядом. Все на моих глазах... Мужчины закалывают друг друга. Добивают. Доламывают. Бьют штыком в рот, в глаз... В сердце, в живот... И это... Как описать? Я слаба... Слаба описать... Одним словом, женщины не знают таких мужчин, они их такими дома не видят. Ни женщины, ни дети. Страшно вообще делается...

После войны вернулась домой в Тулу. По ночам все время кричала. Ночью мама с сестрой сидели со мной... Я просыпалась от собственного крика...»

Мария Петровна Смирнова (Кухарская), санинструктор

«Родилась и выросла я в Крыму... Возле Одессы... В сорок первом году окончила десятый класс Слободской школы Кордымского района. Когда началась война, в первые дни слушала радио... Поняла - отступаем...
Побежала в военкомат, отправили домой. Еще дважды ходила туда и дважды получала отказ. Двадцать восьмого июля двигались через нашу Слободку отступающие части, и я вместе с ними без всякой повестки ушла на фронт.
Когда впервые увидела раненого, упала в обморок. Потом прошло. Когда первый раз полезла под пули за бойцом, кричала так, что, казалось, перекрывала грохот боя. Потом привыкла. Через десять дней меня ранило, осколок вытащила сама, перевязала себя сама...
Двадцать пятое декабря сорок второго года... Наша триста тридцать третья дивизия пятьдесят шестой армии заняла высоту на подступах к Сталинграду. Противник решил ее во что бы то ни стало вернуть. Завязался бой. На нас двинулись танки, но их остановила артиллерия. Немцы откатились назад, на ничейной земле остался раненый лейтенант, артиллерист Костя Худов.
Санитаров, которые пытались вынести его, убило. Поползли две овчарки-санитарки (я их там увидела впервые), но их тоже убило. И тогда я, сняв ушанку, стала во весь рост, сначала тихо, а потом все громче запела нашу любимую довоенную песню "Я на подвиг тебя провожала". Умолкло все с обеих сторон – и с нашей, и с немецкой. Подошла к Косте, нагнулась, положила на санки-волокуши и повезла к нашим. Иду, а сама думаю: "Только бы не в спину, пусть лучше в голову стреляют". Вот сейчас... сейчас... Последние минуты моей жизни... Сейчас! Интересно: я почувствую боль или нет? Как страшно, мамочка! Но не раздалось ни одного выстрела...

Формы на нас нельзя было напастись: всегда в крови. Мой первый раненый – старший лейтенант Белов, мой последний раненый – Сергей Петрович Трофимов, сержант минометного взвода. В семидесятом году он приезжал ко мне в гости, и дочерям я показала его раненую голову, на которой и сейчас большой шрам. Всего из-под огня я вынесла четыреста восемьдесят одного раненого. Кто-то из журналистов подсчитал: целый стрелковый батальон...

Таскали на себе мужчин, в два-три раза тяжелее нас. А раненые они еще тяжелее. Его самого тащишь и его оружие, а на нем еще шинель, сапоги. Взвалишь на себя восемьдесят килограммов и тащишь. Сбросишь... Идешь за следующим, и опять семьдесят-восемьдесят килограммов... И так раз пять-шесть за одну атаку. А в тебе самой сорок восемь килограммов – балетный вес. Сейчас уже не верится... Самой не верится...»
«У ВОЙНЫ НЕ ЖЕНСКОЕ ЛИЦО?»

Нина Яковлевна Вишневская, старшина, санинструктор танкового батальона:

«С чего начать? Я тут тебе даже текст приготовила... Ну, да ладно, буду говорить от души. Вот как оно было.... Расскажу, как подруге...
Начну я с того, что в танковые войска девчонок брали неохотно. Можно даже сказать, что совсем не брали. Как я попала? Жили мы в городе Конаково Калининской области. Я только успела сдать экзамены за восьмой класс и перейти в девятый. Никто из нас тогда не понимал, что такое война, для нас это какая-то игра, что-то книжное. Мы воспитывались на романтике революции, на идеалах. Мы верили книгам... Война скоро кончится нашей победой. Ну, вот-вот...
Жила наша семья в большой коммунальной квартире, там было много семей, и каждый день уходили на войну люди: дядя Петя, дядя Вася... Мы их провожали, и нас, детей, больше всего одолевало любопытство. Мы шли за ними до самого поезда и, когда играла музыка, женщины плакали, – все это нас не пугало, а, наоборот, развлекало. Духовой оркестр всегда играл «Марш Славянки». Хотелось сесть на поезд и тоже уехать. Под эту музыку. Война, как нам представлялось, была где-то далеко. Мне, например, нравились военные пуговицы, как они блестят. Я уже ходила на курсы сандружинниц, но все это было как детское. Потом закрыли школу, и нас мобилизовали на строительство оборонительных сооружений. Разместили в сараях, в чистом поле. Мы даже гордились, что едем на какое-то дело, связанное с войной.
Зачислили нас в батальон слабосильных. Работали с восьми утра до восьми вечера, по двенадцать часов в сутки. Копали противотанковые рвы. А были все девчонки и мальчишки по пятнадцать-шестнадцать лет... И вот однажды во время работы мы услышали голоса, кто кричал «Воздух!», кто кричал «Немцы!». Взрослые побежали прятаться, а нам интересно – что такое немецкие самолеты, что такое немцы? Они пролетели мимо, но мы ничего не рассмотрели. Даже расстроились... Через некоторое время они развернулись и уже пролетели ниже. Все увидели черные кресты. Страха никакого не было, опять одно любопытство. И вдруг они открыли пулеметный огонь и начали строчить, и на наших глазах падали свои ребята, с которыми вместе учились и работали. У нас наступило какое-то оцепенение, мы никак не могли понять: что это такое? Стояли и смотрели... Как вкопанные... И уже взрослые подбегали к нам и бросали на землю, а у нас все равно страх не появлялся...
Скоро немец-то подошел совсем близко к городу, где-то километрах в десяти был, слышалась орудийная канонада. Мы с девчонками побежали в военкомат: ну, тоже надо идти защищать, быть вместе. Никаких сомнений. Но брали не всех, брали девушек выносливых, сильных, и прежде всего тех, кому исполнилось восемнадцать лет. Хороших комсомолок. Какой-то капитан отбирал девушек для танковой части. Меня, конечно, он слушать не стал, потому что мне было семнадцать лет, и я была всего метр шестьдесят.

– Пехотинца поранит, – объяснял он мне, – он на землю упадет. Можно к нему подползти, на месте перевязать или в укрытие оттащить. А танкист не то... Если его ранит в танке, то его оттуда надо вытащить через люк. А разве ты такого парня вытащишь? Ты знаешь, какие танкисты все здоровые? Когда на танк придется лезть, по нему стреляют, пули, осколки летят. А ты знаешь, что такое, когда танк горит?

– А разве я не такая комсомолка, как все? – Я стала плакать.

– Ты, конечно, тоже комсомолка. Но очень маленькая.

А моих подруг, с которыми я училась на курсах сандружинниц и в школе – они были рослые, сильные девушки, – их взяли. Мне было обидно, что они уезжают, а я остаюсь.

Родителям я, конечно, ничего не сказала. Пришла провожать, и девчонки меня пожалели: спрятали в кузове под брезентом. Ехали на открытой полуторке, сидим все в разных платках – у кого черный, у кого синий, красный... А у меня мамина кофточка вместо платка. Как будто не на войну собрались, а на концерт художественной самодеятельности. Зрелище! Ну, кино... Теперь без улыбки не вспомнить... Шура Киселева даже гитару с собой взяла. Едем, уже показались окопы, солдаты увидели нас и кричат: «Артисты приехали! Артисты приехали!»

Подъехали к штабу, капитан дал команду построиться. Вышли все, я последняя стала. Девчата с вещами, а я так. Поскольку я неожиданно попала, то вещей у меня с собой никаких. Шура дает мне свою гитару: «Ну, что ты будешь без ничего».

Выходит начальник штаба, капитан докладывает ему:

– Товарищ подполковник! Двенадцать девушек прибыли в ваше распоряжение для прохождения службы.

Тот посмотрел:

– Да ведь тут не двенадцать, а целых тринадцать.

Капитан свое:

– Нет, двенадцать, товарищ подполковник, – настолько он был уверен, что двенадцать. А когда повернулся, посмотрел, сразу ко мне: – А ты откуда взялась?

Я отвечаю:

– Воевать приехала, товарищ капитан.

– А ну-ка пойди сюда!

– Я вместе с подругой приехала...

– С подругой хорошо вместе на танцы ходить. А здесь – война. Давай-ка сюда поближе.

Как была у меня мамина кофточка на голове, так я и подошла к ним.

Показываю удостоверение сандружинницы. Начинаю клянчить:

– Вы не сомневайтесь, дяденьки, я сильная. Я медсестрой работала... Я кровь сдавала... Вы, пожалуйста...

Посмотрели они на все мои документы, и подполковник приказал:

– Отправить домой! С первой попутной машиной!

А пока придет машина, временно назначили меня в медсанвзвод. Я сидела и делала марлевые тампоны. Как только увижу, что какая-то машина подходит к штабу, тут же – в лес. Сижу там час-два, машина ушла – возвращаюсь. И так три дня, пока наш батальон не вступил в бой. Первый танковый батальон тридцать второй танковой бригады. Все ушли в бой, а я готовила землянки для раненых. Полчаса не прошло, как раненых стали привозить... И убитых... В этом бою погибла и одна наша девчонка. Ну, и про меня забыли, уже привыкли. Начальство уже не вспоминало...

Теперь что? Теперь надо в военное одеться. Дали нам всем вещевые мешки, чтобы мы вещи свои туда сложили. А вещмешки новенькие. Я лямочки отрезала, донышко распорола и надела на себя. Получилась военная юбка. Нашла где-то гимнастерку не очень рваную, подпоясалась ремнем и решила похвастаться девчонкам. И только я перед ними покрутилась, как в нашу землянку заходит старшина, а за ним идет командир части.

Старшина:

– Смир-рно!

Заходит подполковник, старшина к нему:

– Товарищ подполковник, разрешите обратиться! С девчатами чепе. Я им вещмешки выдал, а они сами туда залезли.

И тут меня узнал командир части:

– А, так это ты, «заяц»! Ну, что ж, старшина, надо обмундировать девчат.

Уже про машину, что надо уезжать, никто не вспомнил. Выдали нам обмундирование. У танкистов брезентовые штаны, да еще с накладкой на коленях, а нам дали тонкие, как из ситца комбинезоны. А земля напополам с металлом перемешана, камни все выворочены – опять мы оборванные ходим, потому что мы не в машине сидим, а по этой земле ползаем. Танки часто горели. Танкист, если останется живой, весь в ожогах. И мы обгорали, потому что вынимаешь горящего, в огонь лезешь. Это правда... Очень трудно человека вытащить из люка, особенно башенного стрелка. А мертвый человек тяжелее живого. Намного. Это я все вскоре узнала...
Мы необученные, кто в каком звании – не понимали, и старшина нас все время учил, что теперь мы настоящие солдаты, должны приветствовать любого выше нас по званию, ходить подтянутыми, шинель на застежках.

Все для нас, девчонок, в армии было сложно. Очень трудно давались нам знаки отличия. Когда мы прибыли в армию, еще были ромбики, кубики, шпалы, и вот сообрази, кто там по званию. Скажут – отнеси пакет капитану. А как его различить? Пока идешь, даже слово «капитан» из головы вылетит. Прихожу:

– Дяденька, а дяденька, мне дяденька велел вам отдать вот это...

– Какой еще дяденька?

– А тот, что всегда в гимнастерке ходит. Без кителя.

Запоминалось не то, что этот лейтенант, а тот капитан, нам запоминалось другое: красивый или некрасивый, рыжий или высокий. «А, тот, высокий!» – вспоминаешь.

Конечно, когда я увидела обгоревшие комбинезоны, обгоревшие руки, обгоревшие лица... Я... Это удивительно... Я потеряла слезы... Дар слез, женский дар... Танкисты выскакивают из горящих машин, на них все горит. Дымит. У них часто были перебиты руки или ноги. Это - очень тяжелые раненые. Он лежит и просит: умру – напиши моей маме, напиши моей жене... А я не умела. Я не знала, как это кому-то рассказать о смерти...

Когда танкисты саму меня подобрали с покалеченными ногами и привезли в украинское село, это было на Кировоградчине, хозяйка хаты, где размещался медсанвзвод, запричитала:

– Яки ж молоденький хлопчик!..

Танкисты смеются:

– Яки ж то хлопчик, бабка, то ж дивка!

Она села возле меня и разглядывает:

– Яка ж то дивка? Яка ж то дивка? То ж хлопчик молоденький...

Я стриженая, в комбинезоне, в танкошлеме – хлопчик. Она на полатях мне место уступила и даже поросенка зарезала, чтобы я быстрее поправилась. И все жалела:

– Неужто мужиков не хватило, что дитэй таких побрали... Дивчаток...

В восемнадцать лет на Курской Дуге меня наградили медалью «За боевые заслуги» и орденом Красной Звезды, в девятнадцать лет – орденом Отечественной войны второй степени. Когда прибывало новое пополнение, ребята были все молодые, конечно, они удивлялись. Им тоже по восемнадцать-девятнадцать лет, и они с насмешкой спрашивали: «А за что ты получила свои медали?» или «А была ли ты в бою?» Пристают с шуточками: «А пули пробивают броню танка?»

Одного такого я потом перевязывала на поле боя, под обстрелом, я и фамилию его запомнила – Щеголеватых. У него была перебита нога. Я ему шину накладываю, а он у меня прощения просит:

– Сестричка, прости, что я тебя тогда обидел. Ты мне понравилась...
«У ВОЙНЫ НЕ ЖЕНСКОЕ ЛИЦО?»


Санинструкторы в танковых частях гибли быстро. Для нас место в танке не предусмотрено, вцепишься поверх брони, и только об одном мысль, чтобы не затянуло ноги в гусеницы. И надо следить, где танк загорится... Соскочить и туда бежать, ползти... На фронте нас было пятеро подружек: Люба Ясинская, Шура Киселева, Тоня Бобкова, Зина Латыш и я. Конаковские девчата – звали нас танкисты. И все девчонки погибли...

Перед боем, в котором Любу Ясинскую убили, мы с ней сидели вечером, обнявшись. Разговаривали. Это был сорок третий год... Дивизия наша подошла к Днепру. Она мне вдруг говорит: «Ты знаешь, я в этом бою погибну. Вот есть у меня какое-то предчувствие. Ходила к старшине, просила дать новое белье, а он пожалел: "Ты же недавно получила". Пойдем утром попросим вдвоем». Я ее успокаиваю: «Мы уже два года с тобой воюем, нас теперь пули боятся». Но утром она меня все-таки уговорила пойти к старшине, выпросили мы у него пару нового белья. И вот у нее эта новая рубашка нижняя. Белоснежная, тут с завязочками такая... Она вся была залита кровью... Вот это сочетание белого с красным, с алой кровью, – до сего времени у меня в памяти. Она себе так это и представляла...

Мы несли ее вчетвером на плащ-палатке, она такая тяжелая сделалась. У нас в том бою много людей погибло. Вырыли большую братскую могилу. Положили всех, положили каждого без гроба, как всегда, а Любу сверху. До меня никак не доходило, что ее уже нет, и я ее больше не увижу. Думаю: хоть что-нибудь возьму у нее на память. А у нее на руке было колечко, какое оно, золотое или простое, – не знаю. Я его взяла. Хотя ребята меня останавливали: не смей, мол, брать, плохая примета. И вот когда уже прощаться, каждый по обычаю бросает горсть земли, я тоже бросила, и это колечко у меня слетело туда же, в могилу... К Любе... И я тогда вспомнила, что она очень любила это колечко... У них в семье отец всю войну прошел, живой вернулся. И брат с войны пришел. Мужчины вернулись... А Люба погибла...

Шура Киселева... Она была у нас самая красивая. Как актриса. Сгорела. Она прятала тяжелораненых в скирдах соломы, начался обстрел, солома загорелась. Шура могла сама спастись, но для этого надо было бросить раненых – из них никто не мог двигаться... Раненые сгорели... И Шура вместе с ними...

Только недавно узнала я подробности гибели Тони Бобковой. Она заслонила от осколка мины любимого человека. Осколки летят – это какие-то доли секунды... Как она успела? Она спасла лейтенанта Петю Бойчевского, она его любила. И он остался жить.

Через тридцать лет Петя Бойчевский приехал из Краснодара и нашел меня на нашей фронтовой встрече, и все это мне рассказал. Мы съездили с ним в Борисов и разыскали ту поляну, где Тоня погибла. Он взял землю с ее могилы... Нес и целовал...
Было нас пять, конаковских девчонок... А одна я вернулась к маме...»

Ольга Яковлевна Омельченко, санинструктор стрелковой роты:

«Мамин талисман... Мама хотела, чтобы я эвакуировалась вместе с ней, она знала, что я рвусь на фронт, и привязала меня к подводе, на которой везли наши вещи. Но я тихонько отвязалась и ушла, обрывок этой веревки у меня на руке и остался...
Все едут... Бегут... Куда деться? И как добраться до фронта? В дороге встретилась с группой девушек. Одна из них говорит: "Тут моя мама рядом, пойдем ко мне". Пришли мы ночью, постучали. Открывает ее мать, как глянула на нас, а мы грязные, оборванные, – приказала: "Стойте на пороге". Мы стоим. Она притащила огромные чугуны, с нас все поснимала. Вымыли мы головы золой (мыла уже не было) и полезли на печку, и я сильно уснула. Утром мать этой девушки сварила щи, хлеб испекла из отрубей с картошкой. Каким вкусным показался нам этот хлеб и щи такими сладкими! И так пробыли мы там четыре дня, она нас подкармливала. Давала понемножку, а то, боялась, объедимся и умрем. На пятый день она нам сказала: "Идите". А перед этим пришла соседка, мы сидели на печке. Мать показала нам пальцем, чтобы молчали. Даже соседям она не призналась, что дочь дома, все знали - дочь ее на фронте. А эта девочка у нее одна-единственная, и она ее не жалела, не могла простить позора, что та вернулась. Не воюет.

Ночью она нас подняла, дала узелки с едой. Обняла каждую и каждой сказала: "Идите..."

– И даже не пыталась удержать свою дочь?

– Нет, она ее поцеловала со словами: "Отец воюет, и ты иди воюй".

Уже по дороге эта девушка мне рассказала, что она медсестра, попала в окружение...

Долго меня мотало по разным местам, и наконец попала я в город Тамбов, устроилась в госпиталь. В госпитале было хорошо, я после голодовки поправилась, такая полненькая стала. И вот когда мне исполнилось шестнадцать лет, мне сказали, что я могу, как и все медсестры, врачи, сдавать кровь. Начала я сдавать кровь каждый месяц. В госпитале постоянно требовались сотни литров, не хватало.

Сдавала сразу по пятьсот кубиков, по поллитра крови два раза в месяц. Получала донорский паек: килограмм сахара, килограмм манки, килограмм колбасы, чтобы восстановить силы. Я дружила с нянечкой тетей Нюрой, у нее было семь детей, а муж погиб в начале войны. Старший мальчик, которому одиннадцать лет, пошел за продуктами и потерял карточки, так я свой донорский паек отдавала им. Один раз врач мне говорит: "Давай напишем твой адрес, вдруг объявится тот, кому вольют твою кровь". Мы написали адрес и пристегнули эту бумажку к бутылочке.

И вот через какое-то время, месяца два прошло, не больше, я сменилась после дежурства и пошла, спать легла. Тормошат меня:

– Вставай! Вставай, к тебе брат приехал.

– Какой брат? Нет у меня брата.

Наше общежитие было на последнем этаже, я спустилась вниз, смотрю: стоит лейтенант молодой, красивый. Спрашиваю:

– Кто тут звал Омельченко?

Он отвечает:

– Я звал. – И показывает мне записку, которую мы с врачом написали.

– Вот... Я твой брат по крови...

Привез мне два яблока, кулечек конфет, тогда конфет нигде невозможно купить. Боже! Какие это были вкусные конфеты! Пошла к начальнику госпиталя: "Брат приехал!" Пустили меня в увольнение. Он пригласил: "Пойдем в театр". А я еще ни разу в жизни не была в театре, а тут в театр да еще с парнем. Парень красивый. Офицер!

Через несколько дней он уезжал, у него было направление на Воронежский фронт. Когда он пришел попрощаться, я открыла окно и помахала ему рукой. В увольнение меня не пустили: как раз привезли много раненых.

Ни от кого писем не получала, даже не имела представления, что это такое – получить письмо. И вдруг мне вручают треугольничек, распечатала, а там написано: "Ваш друг, командир пулеметного взвода... погиб смертью храбрых..." Это тот, мой брат по крови. Он сам детдомовский, и, видимо, единственный адрес, который у него был, – это мой. Мой адрес... Уезжая, он очень просил, чтобы я оставалась в этом госпитале, после войны ему легче будет меня найти. «На войне, - боялся легко потеряться». И через месяц я получаю вот это письмо, что он погиб... И мне так стало страшно. Меня ударило в сердце... Я решила всеми силами уйти на фронт и отомстить за свою кровь, я знала, что где-то пролилась моя кровь...

Но на фронт уйти не так просто. Три рапорта написала начальнику госпиталя, а на четвертый раз пришла к нему на прием:

– Если вы меня не отпустите на фронт, то я убегу.

– Ну, хорошо. Я тебе дам направление, раз ты такая упрямая.

Самое страшное, конечно, первый бой. Ну, потому, что еще ничего не знаешь... Небо гудит, земля гудит, кажется, сердце разорвется, кожа на тебе вот-вот лопнет. Не думала, что земля может трещать. Все трещало, все гремело. Колыхалось... Вся земля... Я просто не могла...

Как мне все это пережить... Я думала, что не выдержку. Мне так сильно страшно стало, и вот я решила: чтобы не струсить, достала свой комсомольский билет, макнула в кровь раненого и положила себе в карманчик возле сердца, застегнула. И вот этим самым я дала себе клятву, что должна выдержать, самое главное – не струсить, потому что если я струшу в первом бою, то уже дальше не ступлю и шага.
Меня заберут с передовой, отправят в медсанбат. А я хотела быть только на передовой, я хотела когда-нибудь увидеть хотя бы одного фашиста в лицо... Лично... И мы наступали, шли по траве, а трава выросла в пояс. Там уже несколько лет не сеяли. Идти было очень тяжело. Это на Курской дуге...

После боя вызвал меня начальник штаба. Какая-то избенка разрушенная, там ничего нет. Стоит один стул, и он стоит. Посадил меня на этот стул:

– Ну, вот смотрю я на тебя и думаю: что заставило тебя пойти в это пекло? Убьют, как муху. Ведь это же война! Мясорубка! Давай переведу хотя бы в санчасть. Ну, хорошо, если убьют, а если останешься без глаз, без рук? Ты подумала об этом?

А я отвечаю:

– Товарищ полковник, я подумала. И об одном прошу: не трогайте меня из роты.

– Ладно, иди! – как крикнет на меня, я даже испугалась. И отвернулся к окну...

Бои тяжелые. В рукопашной была... Это ужас... Это не для человека... Бьют, колют штыком, душат за горло друг друга. Ломают кости. Вой стоит, крик. Стон. И этот хруст... Этот хруст! Его не забыть... Хруст костей... Ты слышишь, как череп трещит. Раскалывается... Для войны это и то кошмар, ничего человеческого там нет. Никому не поверю, если скажет, что на войне не страшно. Вот немцы поднялись и идут, они идут всегда с закатанными по локоть рукавами, еще пять-десять минут и атака. Тебя начинает трясти. Озноб. Но это до первого выстрела... А там...
Как услышишь команду, уже ничего не помнишь, вместе со всеми поднимаешься и бежишь. И уже не думаешь о страхе. А вот на второй день ты уже не спишь, тебе уже страшно. Все вспоминаешь, все подробности, и до твоего сознания доходит, что тебя могли убить, и становится безумно страшно. Сразу после атаки лучше не смотреть на лица, это какие-то совсем другие лица, не такие, как обычно у людей. Они и сами не могут друг на друга глаза поднять. Даже на деревья не смотрят. Подойдешь к нему, а он: «Ух-ходи! Ух...» Я не могу выразить, что это такое. Кажется, что все немножко ненормальные, и даже что-то звериное мелькает. Лучше не видеть. Я до сих пор не верю, что живая осталась. Живая... И раненая и контуженая, но целая, не верю...

А тут снова бой начался... Под Севском немцы атаковали нас по семь-восемь раз в день. И я еще в этот день выносила раненых с их оружием. К последнему подползла, а у него рука совсем перебита. Болтается на кусочках... На жилах... В кровище весь... Ему нужно срочно отрезать руку, чтобы перевязать. Иначе никак. А у меня нет ни ножа, ни ножниц. Сумка телепалась-телепалась на боку, и они выпали. Что делать? И я зубами грызла эту мякоть. Перегрызла, забинтовала... Бинтую, а раненый: "Скорей, сестра. Я еще повоюю". В горячке...

Через несколько дней, когда на нас пошли танки, двое струсили. Они побежали... И вся цепь дрогнула... Погибло много наших товарищей. Раненые попали в плен, которых я стащила в воронку. За ними должна была прийти машина... А когда эти двое струсили, началась паника. И раненых бросили. Мы пришли потом на то место, где они лежали: кто с выколотыми глазами, кто с животом распоротым... Я, как это увидела, за ночь почернела. Это же я их в одно место собрала... Я... Мне так сильно страшно стало...

Утром построили весь батальон, вывели этих трусов, поставили впереди. Зачитали, что расстрел им. И надо семь человек, чтобы привести приговор в исполнение. Три человека вышли, остальные стоят. Я взяла автомат и вышла. Как я вышла... Девчонка... Все за мной... Нельзя было их простить. Из-за них такие ребята погибли!
И мы привели приговор в исполнение... Опустила автомат, и мне стало страшно. Подошла к ним... Они лежали... У одного на лице живая улыбка...

Не знаю, простила бы я их сейчас? Не скажу... Не буду говорить неправду. В другой раз хочу поплакать. Не получается...

Я на войне все забыла. Свою прежнюю жизнь. Все... И любовь забыла...

Вернулась я с войны и тяжело заболела. Долго по больницам скиталась, пока не попала к старому профессору. Он стал меня лечить... Лечил меня больше словами, чем лекарствами, он объяснил мне мою болезнь. Говорил, что если бы я ушла на фронт в восемнадцать-девятнадцать лет, организм был бы окрепший, а так как я попала в шестнадцать, это очень ранний возраст, меня сильно травмировало. "Конечно, лекарство – это одно, – объяснял он, – можно подлечиться, но, если хотите восстановить здоровье, хотите жить, мой единственный совет: нужно выйти замуж и как можно больше иметь детей. Только это может спасти. С каждым ребенком организм будет возрождаться".

– А сколько вам было лет?

– Как кончилась война, шел двадцатый год. Конечно, я и замуж-то не думала выходить.

– Почему?

– Я чувствовала себя очень уставшей, намного старше своих сверстников, даже старой. Подружки танцуют, веселятся, а я не могу, я смотрела на жизнь старыми глазами. Из другого мира... Старуха! За мной молодые ребята ухаживали. Пацаны. Но они не видели мою душу, что там внутри у меня творится. Вот я вам рассказала один день... О боях под Севском. Всего один день... После которого ночью из ушей у меня хлынула кровь. Утром проснулась, как после тяжелой болезни. Подушка в крови...

А в госпитале? У нас стояло за ширмой в операционной большое корыто, куда мы складывали отрезанные руки, ноги... С передовой приехал капитан, привез своего раненого товарища. Как он там оказался, не знаю, но он увидел это корыто и... упал в обморок.

Могу вспоминать и вспоминать. Не остановиться... А что самое главное?

Я помню звуки войны. Все вокруг гудит, лязгает, трещит от огня... У человека на войне стареет душа. После войны я уже никогда не была молодой... Вот - главное. Моя мысль...

– Замуж вышли?

– Вышла замуж. Родила и воспитала пятерых сыновей. Пятерых мальчиков. Девочек Бог не дал. Для меня самое удивительное, что после такого сильного страха и ужаса я смогла родить красивых детей. И хорошая мама оказалась, и хорошая бабушка.

Я теперь вспоминаю все, и мне кажется, что это была не я, а какая-то другая девчонка...»

«У ВОЙНЫ НЕ ЖЕНСКОЕ ЛИЦО?»

«Обе сестры, Ольга Васильевна и Зинаида Васильевна Корж, были санинструкторами в кавалерийских эскадронах. Сели рядышком и посмотрели на мать – Феодосию Алексеевну.

Она и начала:

– Горит все... Сказали нам эвакуироваться... Долго ехали. Доехали до Сталинградской области. Женщины с детьми в тыл движутся, а мужчины оттуда. Комбайнеры, трактористы, все едут. Один, помню, полная их полуторка, а он встал с досок и кричит: "Мамаши, сестрички!! Уезжайте в тыл, убирайте хлеб, чтобы мы победили врага!" И вот они все свои шапки поснимали и смотрят на нас. А мы одно, что успели с собой взять, – это своих детей. Держим их. Кто на руках, кто за руки. Он просит: "Мамаши, сестрички! Уезжайте в тыл, убирайте хлеб...".

Больше за все время нашего разговора она не проронит ни слова. А дочки будут иногда тихонько гладить ее руки, успокаивая.

Зинаида Васильевна:

– Жили мы в Пинске... Мне было четырнадцать с половиной лет, Оле – шестнадцать, а брату Лене – тринадцать. Олю мы как раз в эти дни отправили в детский санаторий, а с нами отец хотел ехать в деревню. К его родным... Но в ту ночь он фактически дома не ночевал. Он работал в обкоме партии, ночью его вызвали, а вернулся домой только утром. Забежал на кухню, перекусил что-то и говорит:

– Дети, началась война. Никуда не уходите. Ждите меня.

Ночью мы уезжали. У отца была самая дорогая для него память об Испании – охотничье ружье, очень богатое, с патронташем. Это была награда за храбрость. Он бросил ружье брату:

– Ты самый старший теперь, ты мужчина, должен смотреть маму, сестренок...

Это ружье мы берегли всю войну. Все, что было у нас из хороших вещей, продали или обменяли на хлеб, а ружье сберегли. Не могли с ним расстаться. Это была наша память об отце. Еще он бросил нам на машину большой такой кожух, это у него была самая теплая вещь.

На станции пересели на поезд, но не доезжая до Гомеля попали под сильный обстрел. Команда: «Из вагонов, по кустам - ложись!» Когда обстрел кончился... Сначала тишина, а потом крики... Все бегом... Мама с братишкой успели вскочить в вагон, а я осталась. Очень испугалась... Очень! Я никогда одна не оставалась. А тут – одна. Мне кажется, что я на какое-то время даже потеряла речь... Я онемела... Кто-то у меня что-то спрашивал, а я молчала... Потом прилепилась к какой-то женщине, помогала ей перевязывать раненых – она была врач. Ее называли: «Товарищ капитан». И я поехала дальше с ее санитарной частью. Они приласкали, накормили меня, но скоро спохватились:

– А сколько тебе лет?

Я поняла, что если скажу правду, отправят меня в какой-нибудь детский дом. Вот это с ходу сообразила. Ну, а я уже не хотела терять этих сильных людей. Я хотела, как и они, воевать. Нам же все время внушали и отец говорил, что воевать мы будем на чужой территории, это все временно, война скоро кончится победой. И как это без меня? Такие у меня были детские мысли. Я сказала, что мне шестнадцать лет, и меня оставили. Вскоре отправили на курсы. Месяца четыре я училась на этих курсах. Училась и все время ухаживала за ранеными. Привыкала к войне... Конечно, надо было привыкать... Училась не в училище, а тут же, в медсанбате. Мы отступали, раненых везли с собой.

Дорогами мы не шли, дороги бомбили, обстреливали. Шли по болотам, по обочинам. Шли вразброд. Разные части. Где-то концентрировались, где-то, значит, давали бои. И вот так шли, шли и шли. По полям шли. Какой там урожай! Шли, рожь топтали. А урожай в тот год был небывалый, хлеба стояли высокие-высокие. Зеленая трава, солнце такое, а убитые лежат, кровь...

Убитые люди и животные. Деревья черные... Разрушенные станции... На черных вагонах висят сгоревшие люди... Дошли мы так до Ростова. Там при бомбежке я была ранена. Пришла в сознание в поезде, слышу – пожилой солдат украинец лает молодого: "Жинка твоя так нэ плакала, когда рожала, как ты плачешь". А мне, когда увидел, что я глаза открыла, говорит: "А ты покричи, милая, покричи. Легче станет. Тебе можно" Я маму вспомнила и заплакала...

После госпиталя мне был положен какой-то отпуск, и я попыталась разыскать свою маму. А мама меня искала, и сестра Оля нас искала. О чудо! Мы нашлись все через одних знакомых в Москве. Все на их адрес написали и так нашлись. Чудо! Мама жила под Сталинградом в колхозе. И я туда поехала.

Это был конец сорок первого года...

Как они жили? Брат на тракторе работал, еще совсем ребенок, тринадцать лет. Сначала он был прицепщиком, а когда забрали на фронт всех трактористов, стал трактористом. И днем и ночью работал. Мама шла за трактором или сидела рядом, она боялась, как бы он не заснул и не свалился. Они вдвоем на полу у кого-то спали... Не раздевались, потому что нечем было накрыться. Вот такая их жизнь... Скоро приехала Оля, ее устроили счетоводом. Но она писала в военкомат, просилась на фронт, а ей все время приходил отказ. И мы решили – я уже была вояка, –поедем вдвоем в Сталинград и там найдем какую-нибудь часть. Маму мы успокоили, обманули, что поедем на Кубань, в богатые места, там у отца были знакомые...
У меня старая шинель, гимнастерка, две пары брюк. Отдала одни Оле, у нее совсем ничего нет. И сапоги у нас тоже одни на двоих. Мама нам связала из овечьей шерсти не то носки, не то что-то похожее на тапки, что-то теплое. Мы шли шестьдесят километров пешком, до самого Сталинграда: одна сапоги оденет, другая – в маминых тапках, потом менялись. По морозу шли, февраль месяц, обмерзли, голодали. Что мама нам сварила в дорогу? Из костей каких-то холодец и несколько лепешек. И мы такие голодные-голодные...Если засыпали и снились сны, то только с какой-нибудь едой. Во сне буханки хлеба надо мной летали.
Добрались до Сталинграда, а там не до нас. Никто нас слушать не хочет. Тогда мы решаем ехать, как мама нас посылала, на Кубань, по папиному адресу. Влезли в какой-то товарняк: я надену шинель, сижу, а Оля в это время под полками. Потом мы переодеваемся, и уже я лезу под полки, Оля сидит. Военных не трогали. А у нас же денег никаких...

Попали на Кубань... Каким-то чудом... Нашли знакомых. И там мы узнали, что формируется добровольческий казачий корпус. Это был четвертый кавалерийский казачий корпус, потом он стал гвардейский. Он формировался только из добровольцев. Там были люди всех возрастов: и казаки, которых когда-то Буденный, Ворошилов в атаки водили, и молодежь. Нас взяли. До сих пор не знаю - почему? Наверное, потому, что мы много раз просились. И нам некуда было деться. Зачислили в один эскадрон. Дали нам каждой обмундирование и лошадь. Лошадь свою надо было кормить, поить, ухаживать, все полностью. Хорошо, что у нас в детстве была лошадь, и я как-то привыкла к ней, полюбила. И когда дали мне лошадь, села – и ничего страшного. Не сразу все получилось, но я не боялась. У меня была маленькая лошаденка, хвост до земли, но быстрая, послушная, и я как-то быстро научилась ездить. Даже форсила... Потом уже скакала на венгерских, на румынских лошадях. И настолько я полюбила лошадей, настолько узнала, что и сейчас мимо лошади равнодушно не пройду. Обниму ее. Мы под ногами у них спали, она тихонько ножку передвинет, но человека не заденет. Она на мертвого никогда не наступит, а от живого человека, если он только ранен, никогда не уйдет и не бросит. Очень умное животное. Для кавалериста лошадь – это друг. Преданный друг.

Первое боевое крещение... Это когда наш корпус под станицей Кущёвская участвовал в отражении танков. После Кущёвской битвы – это была знаменитая конная атака кубанских казаков – корпусу присвоили звание гвардейского. Бой был страшный... А для нас с Олей самый страшный, потому что мы еще очень боялись. Я, хотя уже считала, что воевала и знала, что это такое... Но вот... Когда кавалеристы пошли лавиной – черкески развеваются, сабли вынуты, кони храпят, а конь, когда летит, он такую силу имеет... Вот эта вся лавина пошла на танки, на артиллерию – это было как в загробном сне. В нереальности... А фашистов было много, их было больше, они шли с автоматами наперевес, рядом с танками шли – и они не выдержали, понимаете, они не выдержали этой лавины. Они бросали автоматы... Бросали орудия и бежали... Вот такая картина...

Ольга Васильевна о том бое:

– Я перевязывала раненых... Рядом лежал фашист, я думала, он мертвый, и не обратила на него внимания, а он раненый... И он хотел меня убить... Я как почувствовала, как кто-то меня толкнул, и к нему повернулась. Успела выбить ногой автомат. Я его не убила, но и не перевязала, ушла. У него было ранение в живот...

Зинаида Васильевна продолжает:

– А я веду раненого и вдруг вижу: два немца из-за танкетки выходят. Танкетку подбили, а они, видно, успели выскочить. Одна секунда, если бы я не успела очередь дать, они бы меня с раненым расстреляли. Так неожиданно все произошло. Я после боя подошла к ним, они лежали с открытыми глазами. Я эти глаза и сейчас помню... Один такой красивый, молодой немец... Было жалко, хотя это был фашист, но все равно... Как-то долго это чувство не покидало и не хочется убивать, понимаете. В душе такая ненависть: зачем они пришли на нашу землю? Но попробуй сама убить, и это страшно. Вот нет другого слова... Очень страшно. Когда сама...

Бой кончился. Казачьи сотни снимаются со своих мест, а Оли нет. Я еду за всеми, еду последняя, все оглядываюсь. Уже вечер. А Оли нет... Передают по цепочке, что они – она и еще несколько человек – остались подбирать раненых. Я ничего не могла делать, я только ее ждала. Отстану от своей сотни, подожду, потом опять всех нагоняю. Плачу: неужели в первом бою потеряла сестру? Где она? Что с ней? Может, где-нибудь умирает, зовет меня...
Оля... Оля тоже вся в слезах... Нашла меня ночью... Все казаки плакали, когда увидели, как мы встретились. Повисли на шее одна у другой, не можем оторваться. И тогда мы поняли, что нельзя нам, невыносимо быть вместе. Лучше расстаться. Никогда не выдержим, если одна погибнет на глазах у другой. Решили, что я должна проситься в другой эскадрон. А как расстаться... Как?
Но дальше воевали раздельно, сначала в разных эскадронах, затем даже в разных дивизиях. Только привет передашь, если случай подвернется, узнаешь, жива ли... Смерть на каждом шагу стерегла. Поджидала... Я помню, как под Араратом... Мы стояли в песках. Арарат был взят немцами. И было Рождество, и немцы праздновали. Из нас отобрали эскадрон и батарею сорокамиллиметровую. Где-то часов в пять мы двинулись, всю ночь шли. И на рассвете встретили наших разведчиков, разведчики вышли раньше.

Село лежало внизу... Как в чаше... Немцы никогда не думали, что мы в таких песках сможем пройти, и оборону выставили малую. Мы пробрались через их тылы очень даже тихо. Спустились с горы – сразу взяли часовых и вошли в это село, влетели. Немцы выскакивали совершенно голые, только автоматы в руках. Там у них стояли елки... Они все пьяные... А в каждом дворе было не меньше двух-трех танков. Танкетки стояли, бронетранспортеры... Вся техника. Мы тут же на месте ее подрывали, и это такая стрельба, такой грохот, такая паника... Все метались... Там обстановка была такая, что в своего каждый боялся попасть. Все горело... И горели рождественские елки...

У меня восемь раненых... Подняла их вверх, на гору... Но мы, видно, сделали одну оплошность: не перерезали связь. И немецкая артиллерия накрыла нас огнем и минометным, и дальнобойным. Я своих раненых скорей на санитарную повозку. Посадила, и они поехали... И на моих глазах снаряд попал в эту бричку, и все разлетелось. Когда я посмотрела, там только один человек живой остался. А тут уже немцы поднимаются на гору... Раненый просит:
"Оставь меня, сестра... Оставь меня, сестра... Я уже умираю..." У него живот разворотило... Ну, кишки... Все это... Он сам собирает их и назад заталкивает...

Думала, что лошадь моя от этого раненого вся в крови, а когда посмотрела: она тоже ранена в бок, пакет индивидуальный весь вошел туда. Достала, было у меня несколько кусочков сахара, дала ей этот сахар. Уже со всех сторон стреляют, не поймешь: где немец, а где наши? Метров десять проедешь и натыкаешься на раненых... Думаю: надо бричку искать, подобрать всех. Еду и вижу спуск, а внизу – три дороги: и туда дорога, и туда дорога, и прямо дорога. Я растерялась... Куда ехать? А я держала повод крепко. Лошадь шла туда, куда я направляла. Ну, а тут, не знаю, какой-то инстинкт мне подсказал, где-то я слышала, что лошади чуют дорогу, и, не доезжая этой развилки, я повод опустила, и лошадь пошла совсем в другом направлении, чем я сама бы поехала. Пошла, пошла и пошла.

Я уже сижу без сил, мне уже все равно, куда она пойдет. Что будет, то будет. Она так шла-шла, а потом веселей-веселей, мотает головой, я уже и повод подняла, держу. Нагнусь и ей рану придержу рукой. Она веселей, веселей, потом: и-и-и-... заржала так, услышала кого-то. У меня опасения: вдруг это немцы. Решила пустить сначала лошадь, но уже сама увидела свежий след: лошади натоптали, от тачанки колесо – прошло не менее пятидесяти человек. И метров через двести-триста лошадь уткнулась прямо в повозку. На повозке были раненые, тут я увидела остатки нашего эскадрона.
Но к нам уже шла помощь, брички, тачанки... Был приказ: забрать всех. Под пулями, под обстрелом собирали своих, всех до единого забрали – и раненых, и убитых. Я тоже поехала на тачанке. Всех там нашла, и того раненого в живот, всех их вывезла. Только лошади расстрелянные остались. Уже хорошо рассвело, едешь и видишь – табун целый лежит. Красивые, крепкие лошади... Ветер развевает их гривы...

Ольга Васильевна:

– Мы заняли большую деревню. Дворов триста. И там был оставлен немецкий госпиталь. В здании местной больницы. Первое, что я увидела: во дворе вырыта большая яма, и часть больных лежит расстрелянная – перед уходом немцы сами расстреляли своих раненых. Они, видно, решили, что мы это будем делать. Поступим так, как они поступали с нашими ранеными. Только одна палата осталась, до этих, видно, не дошли, не успели, а может, бросили, потому что они все были без ног.
Когда мы вошли к ним в палату, они с ненавистью смотрели на нас: видно, думали, что пришли их убивать. Переводчик сказал, что мы раненых не убиваем, а лечим. Тогда один даже стал требовать: мол, они три дня ничего не ели, их три дня не перевязывали. Я посмотрела – действительно, это был ужас. Их давно не смотрел врач. Раны загноились, бинты вросли в тело.

– И вам их было жалко?

– Я не могу назвать то, что испытывала тогда, жалостью, жалость – это все-таки сочувствие. Его я не испытывала. Это другое... У нас был такой случай... Один солдат ударил пленного... Так вот мне это казалось невозможным, и я заступилась, хотя я понимала... Это у него крик души... Он меня знал, он был, конечно, старше, выругался. Но не стал больше бить... А крыл меня матом:

«Ты забыла, ё... мать! Ты забыла, как они... ё... мать...» Я ничего не забыла, я помнила те сапоги... Когда немцы выставили перед своими траншеями ряды сапог с отрезанными ногами. Это было зимой, они стояли, как колья... Эти сапоги... Все, что мы увидели от наших товарищей... Что осталось...

Помню, как пришли к нам на помощь моряки... И многие из них подорвались на минах, мы наткнулись на большие минные поля. Эти моряки, они лежали долго. Лежали на солнце... Трупы вздулись, и из-за тельняшек казалось, что это арбузы. Большие арбузы на большом поле. Гигантские.

Я не забыла, я ничего не забыла. Но я не могла бы ударить пленного, хотя бы потому, что он уже беззащитен. Вот это каждый решал для себя, и это было важно.


Зинаида Васильевна:

– В бою под Будапештом. Это была зима... И я тащила, значит, сержанта раненого, командира расчета пулеметного. Сама я была одета в брюки и телогрейку, на мне шапка-ушанка. Тащу и вижу: черный снег такой... Обугленный... Я поняла, что это глубокая воронка, то, что мне и надо. Спускаюсь в эту воронку, а там кто-то живой – я чувствую, что живой, и скрежет какого-то железа... Поворачиваюсь, а немецкий офицер раненый, в ноги раненый, лежит, и автомат на меня наставил. А у меня волосы из-под шапки выбились, сумка санитарная через плечо и на ней красный крест. Когда я повернулась, он увидел мое лицо, понял, что – это девушка и вот так: "Ха-а-а!" У него, значит, нервное напряжение спало, и он этот автомат отбросил. Ему безразлично стало...

И мы втроем в одной воронке – наш раненый, я и этот немец. Воронка маленькая, ноги у нас вместе. Я вся в их крови, кровь наша смешалась. У немца огромные такие глаза, и он смотрит на меня этими глазами: что я буду делать? Фашист проклятый! Автомат он отбросил сразу, понимаете? Эту сцену... Наш раненый не соображает, в чем дело, за пистолет хватается... То тянется и задушить немца хочет... А тот на меня смотрит... Я эти глаза и сейчас помню... Перевязываю нашего, а тот лежит в крови, он истекает кровью, одна нога у него перебита совсем. Еще немного, и он умрет. Хорошо это понимаю. И, не окончив перевязывать нашего раненого, разрываю ему, этому немцу, одежду, перевязываю его и накладываю жгут. А потом уже опять возвращаюсь к своему. Немец говорит: "Гут. Гут". Только это слово повторяет. Наш раненый, пока не потерял сознание, что-то мне кричал... Грозил... Я гладила его, успокаивала. Пришла санитарная линейка, вытащила их обоих... И погрузила. Немца тоже. Понимаете?

Ольга Васильевна:

– Если мужчины видели женщину на передовой, у них лица становились другими, даже звук женского голоса их преображал. Как-то ночью я села возле землянки и тихонько запела. Я думала, что все спят, никто меня не слышит, а утром мне командир сказал: "Мы не спали. Такая тоска по женскому голосу..."

Перевязываю танкиста... Бой идет, грохот. Он спрашивает: "Девушка, как вас зовут?" Даже комплимент какой-то. Мне так странно было произносить в этом грохоте, в этом ужасе свое имя – Оля. Всегда я старалась быть подтянутой, стройной. И мне часто говорили: "Господи, разве она была в бою, такая чистенькая". Я очень боялась, что если меня убьют, то буду лежать некрасивая. Я видела много убитых девочек... В грязи, в воде... Ну... Как это... Мне не хотелось так умереть... Другой раз прячешься от обстрела и не столько думаешь о том, как бы тебя не убило, а прячешь лицо. Руки. Мне кажется, все наши девчонки об этом думали. А мужчины над нами смеялись, им это казалось забавным. Мол, не о смерти думают, а черт-те о чем, о глупом. О женской чепухе.

Зинаида Васильевна:

– Смерть нельзя приручить... Нет... Привыкнуть к ней... Мы уходили от немцев в горы. И оставалось пять тяжелораненых брюшняков. У них раны у всех в живот, это раны смертельные, день, два – и они умрут. А забрать их не могли, не на чем было везти. Меня и другого санинструктора Оксаночку оставили с ними в сарае, пообещав: "Через два дня вернемся, заберем вас". Пришли за нами через три дня. Трое суток мы были с этими ранеными. Они в полном сознании, сильные мужчины. Не хотели умирать... А у нас только какие-то порошки, больше ничего нет... Все время они просили пить, а им пить нельзя. Одни понимали, а другие матюгались. Стоял мат-перемат. Кто-то кружкой запустил, другой сапогом... Это было три самых страшных дня в моей жизни. Умирали они на наших глазах, один за другим, а мы только смотрели...

Первая награда... Меня представили к медали «За отвагу». Но я ее получать не пошла. Я обиделась. Смешно, ей Богу! Понимаете, как? Мою подругу наградили медалью «За боевые заслуги», а меня медалью «За отвагу». А она только в одном бою была, а я уже под станцией Кущёвская и в других операциях участвовала. И мне стало обидно: у нее за один бой уже «боевые заслуги», много заслуг, а у меня, получается, только «за отвагу», как бы один раз я себя проявила. Приехал командир, ну и смеялся, когда узнал, в чем дело. Объяснил мне, что медаль «За отвагу» – самая большая медаль, это почти орден.

Под Макеевкой, в Донбассе, меня ранило, ранило в бедро. Влез вот такой осколочек, как камушек, сидит. Чувствую – кровь, я индивидуальный пакет сложила и туда. И дальше бегаю, перевязываю. Стыдно кому сказать, ранило девчонку, да куда – в ягодицу. В попу... В шестнадцать лет это стыдно кому-нибудь сказать. Неудобно признаться. Ну, и так я бегала, перевязывала, пока не потеряла сознание от потери крови. Полные сапоги натекло...
Наши посмотрели, решили, видно: убита. Придут санитары, подберут. Бой пошел дальше. Еще немного, и я погибла бы. Но шли в разведку танкисты и заметили – девушка на поле боя. Я без шапки лежала, шапка откатилась. Они увидели: кровь из-под меня течет, значит, живая. Привезли в медсанбат. Оттуда меня в госпиталь, в один, потом в другой. А-а-а... Скоро кончилась моя война... Через полгода меня комиссовали по состоянию здоровья. Мне восемнадцать лет... А здоровья уже нет: три ранения, тяжелая контузия. Но девчонка, и я, конечно, это скрывала, про ранения говорила, а контузию скрывала. И она дала о себе знать. Меня опять положили в госпиталь. Мне дали инвалидность... Ну, и я? Я эти документы порвала и выбросила, даже деньги какие-то не стала получать. Там надо было ходить на комиссии, перекомиссовываться. Рассказывать о себе: когда контузило, когда ранило? Куда?

В госпитале пришли меня навещать командир эскадрона и старшина. Командир эскадрона мне очень нравился во время войны, но там он меня не замечал. Красивый мужчина, ему очень шла форма. Мужчинам всем форма идет. А женщины как выглядели? В брюках, косы – не положено, у всех стрижка под мальчика. Это уже под конец войны нам прически иногда разрешали носить, не стричься. В госпитале у меня волосы совсем отросли, я уже заплетала длинную косу, поправилась, и они... Смешно, ей Богу! Оба влюбились в меня... С ходу! Всю войну вместе прошли, ничего такого не было, а тут вдвоем: и командир эскадрона, и старшина сделали мне предложение. Любовь! Любовь... Как нам всем хотелось любви! Счастья!
Это был конец сорок пятого года...

После войны хотелось скорее забыть войну. Нам с сестрой отец помог. Папа был мудрый человек. Он взял наши медали, ордена, благодарности от командования, спрятал и говорит:

– Была война, воевали. А теперь забудьте. То была война, а сейчас началась другая жизнь. Туфельки наденьте. Вы у меня красивые девчонки. Надо учиться, надо замуж выходить.

Оля как-то не могла сразу к другой жизни привыкнуть, она гордая была. Не хотела снимать солдатскую шинель. И я помню, как отец говорил матери: "Это я виноват, что девчонки такие малые на войну пошли. Как бы их она не сломала. Тогда провоюют всю жизнь."

А когда я в госпитале лежала, там все знали молодого красивого парня. Танкист Миша... Никто не знал его фамилии, все знали его имя... Ему ноги ампутировали, правую руку, одна левая осталась. У него была высокая ампутация, ноги отрезали по тазобедренный сустав, так что протезы невозможно носить. Его возили на коляске. Сделали специально для него высокую коляску и возили все, каждый, кто мог. Приходило в госпиталь много гражданского населения, помогали ухаживать, особенно за такими тяжелыми ранеными, как Миша. И женщины, и школьники. Даже дети. Этого Мишу на руках носили. И он не унывал. Он так хотел жить! Ему только девятнадцать лет, он совсем еще не жил. Не помню, имел ли он кого из родных, но он знал – его в беде не оставят, он верил –его не забудут. Хотя, конечно, война прошла по нашей земле, везде разруха. Когда мы освобождали деревни, они все сожженные. Только земля у людей осталась. Одна земля.

Мы с сестрой не стали врачами, хотя до войны обе мечтали. Могли поступить в мединститут без всяких экзаменов, у нас были такие права, как у фронтовичек. Но столько насмотрелись, как страдали, как умирали люди, что больше видеть это не могли. Даже вообразить. И уже через тридцать лет я свою дочь отговорила поступать в медицинский, хотя она очень хотела. Через десятки лет... Только закрою глаза – вижу... Весна... Мы идем по какому-то полю, где только что бой прошел, ищем раненых. Поле истоптано, молодая пшеница. Натыкаюсь на двух убитых – молодой наш солдат и молодой немец. В молодой пшенице лежат и в небо смотрят... На них еще даже смерти не заметно. Просто в небо смотрят... Я эти глаза до сих пор помню...

Ольга Васильевна:

– А мне из последних дней на войне вот что запомнилось. Едем мы – и вдруг откуда-то музыка. Скрипка... Вот в этот день для меня кончилась война... Это было такое чудо: вдруг музыка. Другие звуки... Я как проснулась... Нам всем казалось, что после войны, после такого моря слез будет прекрасная жизнь. Красивая. После Победы... После этого дня... Нам казалось, что все люди будут очень добрые, будут только любить друг друга. Все станут братьями и сестрами. Как мы ждали этот день...»

Ольга Никитична Забелина, военный хирург

«Бывает, услышу музыку... Или песню... Женский голос... И там найду то, что я тогда чувствовала. Что-то похожее...

А смотрю кино о войне – неправда, книгу читаю – неправда. Ну, не то... Не то получается. Сама начинаю говорить – тоже не то. Не так страшно и не так красиво. Знаете, какое красивое бывает на войне утро? Перед боем... Ты смотришь и знаешь: оно может быть у тебя последним. Земля такая красивая... И воздух... И солнышко...»

Софья Константиновна Дубнякова, санинструктор

«Побежали по льду Ладожского озера... В наступление... Тут же попали под сильный обстрел. Кругом вода, ранят – человек идет сразу ко дну. Я ползаю, перевязываю, подползла к одному, у него ноги перебиты, сознание теряет, но меня отталкивает и в свой "сидор" – мешок, значит, лезет. Свой "НЗ" ищет. Поесть - хотя бы перед смертью... А мы, когда пошли по льду, получили продукты. Я хочу его перевязать, а он – в мешок лезет и ни в какую: мужчины как-то очень трудно голод переносили. Голод для них был страшнее смерти...
А я о себе вот что запомнила... Сначала боишься смерти... В тебе соседствует и удивление, и любопытство. А потом ни того, ни другого от усталости. Все время на пределе сил. За пределами. Остается всего один страх - быть некрасивой после смерти. Женский страх... Только бы не разорвало на куски снарядом... Я знаю, как это... Сама подбирала...»

Софья Адамовна Кунцевич, старшина, санинструктор стрелковой роты

«Вручили мне недавно медаль... От Красного Креста... Золотую международную медаль "Флоренс Найтингейл". Все поздравляют и удивляются: "Как это вы могли вытащить сто сорок семь раненых? Такая миниатюрная девочка на военных фотографиях". Да, я их, может, двести вытащила, кто тогда считал. Мне это и в голову не приходило, мы этого не понимали. Идет бой, люди истекают кровью, а я буду сидеть и записывать. Я никогда не дожидалась, когда кончится атака, ползала во время боя и подбирала раненых. Если у него осколочное ранение, а я приползу к нему через час-два, то мне там нечего делать, человек останется без крови.

Три раза раненая и три раза контуженная. На войне кто о чем мечтал: кто домой вернуться, кто дойти до Берлина, а я об одном загадывала – дожить бы до дня рождения, чтобы мне исполнилось восемнадцать лет. Почему-то мне страшно было умереть раньше, не дожить даже до восемнадцати. Ходила я в брюках, в пилотке, всегда оборванная, потому что всегда на коленках ползешь, да еще под тяжестью раненого. Не верилось. что когда-нибудь можно будет встать и идти по земле, а не ползти. Это мечта была! Приехал как-то командир дивизии, увидел меня и спрашивает: "А что это у вас за подросток? Что вы его держите? Его бы надо послать учиться".
Помню, не хватает бинтов... Такие страшные пулевые ранения, что кладешь на рану целый пакет. С себя все нижнее разорвала и ребят прошу: "Давайте снимайте кальсоны, нижние рубашки, у меня люди погибают". Они поснимали, порвали на куски. Я их не стеснялась, вот как будто с братьями, мальчишечкой среди них жила. Идем, держимся втроем за руки, и средний спит час-два. Потом меняемся.

Дошла до Берлина. Расписалась на рейхстаге: «Я, Софья Кунцевич, пришла сюда, чтобы убить войну».
Увижу братскую могилу, я перед ней на колени становлюсь. Перед каждой братской могилой... Только на коленях...»

«У ВОЙНЫ НЕ ЖЕНСКОЕ ЛИЦО?»

Любовь Михайловна Гроздь, санинструктор
Отредактировал sthunders (14 февраля 2011)
Причина: long



Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут видеть и оставлять комментарии к данной публикации.

Вверх